«Мама, верни мой звездолёт!», или Исповедь Особиста Шмакодявки
Шрифт:
– …не было бы в этом, конкретном, отдельно взятом подъезде, если до конца быть точным, и в доме в этом, в котором мы сейчас с тобой заседаем и на важные темы утончённо беседуем, тоже не было бы…
– Чё, совсем?! – почти возмутился он.
– Да хоть никогда! – отрешённо отвернулась Она.
Он осмотрелся и нащупал в полутьме зрачками, уже научившимися подконтрольно его воле расширяться при самостоятельных ночных подъёмах от желания сходить по-маленькому, выключатель на стене справа перед выходом. Потянулся рукой, но тот дал осечку.
– Чой-т не работает. Тока нет,
– Прально, скоро весь дом сносить будут нафиг. Лишь бы таких домов и не строили больше. Отключили ток твой. Тока не ток, а электричество – так, для некоторых… – Она произнесла это таким тоном, каким бы сказала Мальвина в тёмный чулан безграмотному Буратинке, и он почувствовал свою полную ничтожность перед Ней. Встала со ступенек и ушла на пролёт выше – из поля его зрения.
Молчали. Он внизу, в сумерках.
Она – наверху, там, где свет. Мама.
Донеслось:
– Ну?! Продолжаем разговор-то?!
– Ну, лаадна. Давай уж поговориим, если ты так хоочешь.
– А ты не хочешь?
– Я не знаю. Я на улицу хочу, – попытался он отделаться от Неё и, желая как-нибудь поскорее выйти из этой дурацкой и невыгодной для себя ситуации, стал спускаться прочь от Неё по самому нижнему маршу лестницы к выходу.
– Ну иди, раз хочешь. И куда хочешь… Мон шер ами…
– Што? – он приостановился, не поняв.
– Короче… Отвали, Моя Черешня! – демонстративно потеряла Она интерес к дальнейшему продолжению разговора с интонацией, заключавшей в себе в том числе возможные риски разрыва любых дипотношений, и замерла наверху, теперь уже на два пролёта выше него, выжидая, что он будет делать: пойдёт к Ней, к Мамочке, или последует своему плану.
Вышел из подъезда. Подул лёгкий ветерок, чуть потрепав его русую чёлку. В глаза через жёлто-зелёную листву ударил резкий солнечный свет. А в душе всё равно – тоска и недоговорённость. Ведь двор был пуст от соседских мальчишек, и уже через минуту он осознал всю бессмысленность своего пребывания снаружи. Вернулся в подъезд, с досады на себя и на Мать хлопнув дверью. Снова сел в полутьме, показавшейся теперь, после режущего уличного солнца, глухой темнотой, на корточки, уйдя в себя и даже не пытаясь поначалу понять, где Она и там ли Она ещё.
– Ну? И как прогулялся? Подышал? А то ведь тут духотища одна. Скажут, держит мальчишку взаперти, мать-кукушка – одно ей прозванье! – донёсся до него откуда-то, уже совсем непонятно откуда, сверху голос – Её голос, как он не сразу понял, – дополнивший эти слова красочными пояснениями в раскрытие всей неизбежности брошенного Матерью детства. Однако, как ему показалось в тот момент, он уже слышал эти пояснения где-то в доме из уст кудахтавших кумушек – соседок сверху – в одном из своих пеших турпоходов на более высокие, хоть и промежуточные, этажи. Несмотря на то, что пояснения эти долетали до его ушек с запозданием и урывками, они неумолимо заставляли его детский мозг проникнуться всем ужасом мнимого бездолья:
– И будут на каждом углу повторять: «Да не мать она ему, не мать! А она у него ма-ачеха…» – и тут же какой-то другой, второй голос подпевал: «Ох, и не говорите!… Ну
– И будут потом всякие разносить, как попугаи: «Он не сынок ей, а он у ней – па-асынок».
Он, вслушиваясь и не видя Матери, вещавшей на разные соседские голоса откуда-то сверху, пытаясь найти Её лицо, начал машинально подниматься по лестнице.
– Кто это там?! Ты что, не мама мне разве?! Ты же Мама моя?! – крикнул он куда-то далеко наверх, задрав свою маленькую голову к невидимой высоте и засомневавшись уже всерьёз, Она это говорит или кто. Потом робко остановился, неловко поставил ногу на следующую ступеньку, ведущую наверх, и постепенно, то всё ещё чувствуя неуверенность в себе, обескураженный только что отзвучавшим многоголосьем, то вновь обретая ускользавшую надежду, поднялся на два пролёта, вглядываясь наверх, туда, откуда снова послышался вроде бы родной голос.
– Ну-у?!… Говорить-то будем? Иль как? – Она, наконец, показалась из-за поворота перил между двумя маршами, встала на верхней площадке перед окном и посмотрела холодно в его глаза, неуверенно просветлевшие от услышанного, но вдруг ослеплённые солнечным светом, лившимся сверху, оттуда, где стояла Она, – и сразу зажмурившиеся.
Он молчал, не зная и не помня себя, не желая уже никуда уходить, ведь Она была теперь тут, рядом. И замер, онемев и прикрывая одной рукой глаза, вглядываясь в струившийся ему навстречу свет, видя Её как будто в первый и в последний раз. И глядел, и глядел, не смея даже шевельнуть поднятой ко лбу рукой и потереть глаза, чтобы можно было, пока не ушла – теперь уже, наверно, навсегда, – получше представить себе и сквозь рассеивавшиеся сумерки отчётливей понять, какой должна быть Женщина, которая, например, в эту минуту ему очень нравилась. Он набрался духу и сделал пару шагов по ступенькам к Ней наверх, задав вопрос, который, возможно, давно зрел у него в глубине души, а теперь сам слетел, хоть и застенчиво, с его языка:
– Ты моя первая женщина, да?
– Конечно! – ответила Она с откуда-то взявшейся бодрой готовностью, сунула правую руку в карман юбки, достала оттуда небольшую антикварную овальную с красным отливом камею с чёткими гранями волос, шеи и лица женской головки в профиль и аккуратно приколола её себе на белую плиссированную блузку, тихонько прихлопнув по ней сверху ладошкой.
– А кто ты? Я тебя не знаю. И где мы? – перестал он что-либо понимать.
– Кто я, это тебе потом скажут. Без меня.
– Когда потом?
– Потом! А теперь…
– Ты очень красивая! – перебил он Её. – Ты, я думаю, самая красивая из всех, кого я видел.
– Ты кого видел-то тут? Меня, что ль? – хмыкнула Она.
– Знаешь, мне кажется сейчас, что я видел много, может быть, всю свою жизнь. Может быть, даже… я видел её… Я не знаю… А как тебя зовут?
– Тебе зачем?
– Чтобы знать, потом…
– Мальчик! Как меня зовут – это неважно. Потому что я – твоя Самая Первая женщина. Потому что я – твоя Мать.