Мама
Шрифт:
Слава богу, небрежно относившийся ко всему отчим ничего не заметил.
И, слава богу, не отравился.
Мамино приворотное зелье на много лет заставило его сменить гнев на милость.
Спустя годы я всё задавался вопросом: почему эти жуки делают такие воронки? Наверняка потому, что у них, засыпанных песком, идёт кругом голова, вот они и наверчивают круг за кругом. Или потому, что они всё крутятся и крутятся – до головокружения. Ещё я думал: почему мама решила делать из них приворотное зелье? Наверняка потому, что отчим тоже стал бы ходить по кругу, как эти жучки, и в конце концов упал бы ей в объятья.
Быть может, во всём в мире есть свой тайный смысл, своё предначертание.
Быть
Весь смысл этого приворотного зелья вовсе не в его таинственном очаровании, но в прочной привязанности человека к человеку. В упорстве. В бессилии. В бесконечной горечи.
Глава 7
В те времена получали мы все по трудодням.
Когда работали всем коллективом, то считали единицы работы. Полный трудодень равнялся десяти таким единицам. Их определяли в зависимости от возможностей работника. Когда доля в коллективном труде была определена, она оставалась неизменной всю жизнь. В народных коммунах все крестьяне назывались пайщиками. У каждого была своя книжица для записи единиц работы. Туда вписывали всё, что человек успевал наработать за день. Когда в конце года распределяли довольствие, то считали трудодни. Каждому выдавали продпаёк.
Мама тогда ещё не была слабой и болезной, наоборот, она была очень здоровой, но за каждый день получала только на шесть единиц. Эта доля в общем доходе определялась всем миром. У мамы, чужой, одинокой, разведённой, обременённой детьми, не было никакой поддержки, тем более что всё огромное семейство Цзиней сделалось её врагами. То, что за мамой было записано шесть единиц, было несказанной милостью небес.
Она склоняла голову перед чужими порядками. Чтобы получить больше единиц в свою книжечку и больше пайка, мама первая бежала выполнять самую тяжелую работу, даже пахала в поле наравне с мужчинами.
Я до сих пор помню ту грозовую ночь.
Я никогда её не забуду.
В тот год всю зиму стояла страшная засуха. Наконец деревня вспыхнула, как сноп сена. Под раскатистые удары грома дождь полил как из ведра. Все мужчины нашей деревни, как солдаты, бросающиеся в атаку, ринулись на поля с факелами в руках. Они спешили пахать, пахать, пахать, пока дождь не перестал.
Мама тоже вынырнула из сна и, взвалив на спину плуг, погнала вола на холм.
Гром ударял раскатами.
Вспышки молний озаряли небо.
Порывы чёрного ветра скатывались с гор.
Мама, увязая ногами в грязи, распахивала пядь за пядью слежавшуюся землю.
Она вспахивала сам безумный ветер.
Она сеяла проливной дождь.
Она сажала слепящие зарницы.
Она втыкала рядами раскаты грома.
Падала вновь и вновь.
Раз за разом поднималась.
Эта мамина чёрная ночь вся пропиталась дождевой водой, грязью и кровью.
Когда рассвело, поле было распахано. У мамы в глазах потемнело, и она как подкошенная повалилась на землю.
Слава богу, Шан Ханьин, жена младшего Куна, увидела это и спасла маму. Во всей деревне она одна была ей опорой и прибежищем.
Хотя в деревне у неё не было родственников, никто не осмеливался обижать Шан Ханьин. Всё потому, что она была секретарём партячейки в большой производственной бригаде, а её муж Кун Цинлян был милицейским комиссаром народной коммуны. К тому же она была человек сердечный, прямодушный, справедливый. Её поддерживала вся бригада.
Шан была удивительно доброй. Она помогала всем, у кого случалась беда.
На самом деле не было никакой нужды оставаться на ночь в чужом доме. Деревня была маленькая, и даже ночью можно было на ощупь за пару минут добраться при свете луны до своего двора. Но иногда, когда дети заигрывались и не хотели расходиться, они оставались отдыхать друг у друга.
Детская и юношеская дружба подобна едва пробившемуся ручейку, светлая и чистая, бескорыстная, непорочная, сердечная – о такой вспоминаешь всю жизнь. Лучше бы люди вообще не вырастали. Когда они вырастают, амбиции и жажда выгоды растут с ними, становятся фрагментами их тел и потихоньку перерождаются.
Когда мама развелась с отчимом, она не съехала в тот же день. Мы продолжили жить с отчимом под одной крышей, даже в одной комнате. Когда отчим со старшим братом делили хозяйство, отчиму достался всего один дом, но зато высокий и просторный. Такой просторный, что его можно было разделить надвое, такой высокий, что можно было сделать два этажа. Тогда в горах повсюду росли старые деревья. Народ обходился местным лесом. Строили ввысь и вширь. Мы разделили дом на две половины и продолжали жить как ни в чём ни бывало. Отчим был очень недоволен решением суда, но ничего не мог с этим поделать.
Мы развели свой очаг и настелили свои полати бок о бок с отчимовыми. У нас было всего по два, но под одной крышей. Казалось, мы жили, не особо мешая друг другу, как колодезная вода с речной водою, но на деле никак не могли отвязаться друг от друга. Каждый разводил свой огонь и варил себе свой рис. Когда ранним утром или на закате над крышей взвивались две струйки дыма от очага, выглядело это престранно. Но ещё страннее было то, что наша жизнь оставалась неразрывно связанной с жизнью другой половины. Когда в одной части дома готовили что-нибудь вкусненькое, оно всегда оказывалось и на другой стороне. Когда кончалось что-то из необходимого, вторая сторона спешила скорей дать его с возвратом – или вовсе за просто так. Когда кого-то из взрослых подолгу не было дома, второй по собственному почину брал на себя заботу обо всех младших. Отчим перестал собачиться и драться с мамой, а, наоборот, стал тише воды ниже травы. Отчимов сын тоже не вредничал и не срывал на мне злобу. Мы частенько вместе играли. После еды мы садились вместе поболтать на завалинке. Говорили о мелких заботах нашего домашнего устройства, обсуждали все местные сплетни, травили анекдоты. Мама с отчимом по очереди рассказывали нам разные байки. Отрезанный ломоть обратно не приставишь – но мы вопреки всем ожиданиям зажили после развода в небывалом мире и согласии. Это было чудно и невероятно.