Мама!
Шрифт:
Что знаем мы, двадцатилетние, о войне? Мы, ни разу не видавшие разрывов бомб, не слышавшие свиста пуль, никогда не голодавшие, не знавшие, что такое похоронная, безногий отец, в тридцать лет поседевшая мать.
Что знаем мы о войне?
...Близилась экзаменационная сессия. Около Университетской рощи нельзя было пройти, не захлебнувшись запахом цветущей черемухи. Днем уже было жарко. Вечером — прохладно. Проспект Ленина от Дворца Советов до Лагерного сада заполняла шумная, смеющаяся толпа. Время вечерних и ночных гуляний.
Я учился в Усть-Манском
— А вы знаете, — сказал Валерий Трубников, — эта лабораторная — практически зачет по прогнозированию настоящего.
— Ну да! — ахнула идущая рядом со мной Вера и схватила меня за локоть. — Это правда?
— Правда, правда, — Трубников утвердительно закивал в ответ.
— Откуда ты взял? Откуда ты знаешь? — загалдели вокруг.
— Знаю — и все. Сами увидите.
Нельзя сказать, что его заявление нас обрадовало. Все знали педантичную скрупулезность старшего преподавателя Тронова, который вел лабораторные. Его любимой фразой было:
— С временем шутить нельзя.
Он выжимал из нас все. Он заставлял нас думать так, что голова раскалывалась на части. Его не устраивали витиеватые, эмоциональные рассуждения и доказательства. Ему нужна была строгая логика. Только логика.
После яркого солнца легкий полусумрак коридоров был даже приятен. Кабины учебных машин времени располагались в правом крыле здания в аудитории N_307. Все лабораторные я делал вместе с Верой. И в группе уже перестали шутить на эту тему. Привыкли.
Старший преподаватель Тронов вошел в кабину и положил на стол конверт.
— Если кому-нибудь станет плохо, нажмите вот эту кнопку, — сказал он. — Это случается.
— Почему? — спросила Вера.
— Война... Что вы знаете о войне? — Тронов пожал плечами.
— Знаем, и многое, — сказал я. — Брест, Ленинград, Майданек.
— Сталинград, — подхватила Вера. — Хиросима.
— Люди, в первую очередь люди, — тихо сказал Тронов и вышел из кабины.
— Значит, мы будем участвовать в войне? — сказала Вера. — Ой, как здорово!
— «Участвовать», — передразнил я ее. — Смотреть со стороны. Кино.
— Ну да. Кино... Это не кино. Это действительно было.
Мы прочитали задание, набрали на пульте машины координаты пространства и времени и включили ее.
Пронзительно завизжали тормозные колодки, и поезд остановился. Из теплушек как горох посыпались люди. Над головами на бреющем полете пронеслись один за другим три самолета. Горели два соседних вагона. Люди скатывались с насыпи и бежали в степь. Женщины и дети.
Эффект присутствия был ошеломляюще полным.
Рядом со мной упала женщина. Она была в сером тяжелом платье, черном платке и кирзовых сапогах. Девчушка лет пяти раза два дернула ее за руку, говоря: «Мама, мама». Потом, поняв, что мама уже не поднимется, закричала страшно, захлебываясь слезами и тряся маленькими кулачками:
— Ма-а-ма!
Рядом,
В открытом поле смерть настигала людей быстро и безжалостно. Горели уже почти все вагоны. Обезумевшие люди бегали по полю, падали, зарываясь ногтями в землю. Пахло горелым. Пахло цветами. Это смешение запахов было настолько неестественным, диким, что хотелось кричать, чтобы криком разбить эту страшную картину крови и летней степи, детей и пулеметных очередей.
Все это навалилось на нас так внезапно. Смерть, смерть кругом. После солнца и весны, после запаха черемухи...
Какой-то офицер, еще почти мальчишка, пытался навести порядок в этом кричащем мире, приказывая лежать или бежать к балке, видневшейся метрах в трехстах, в зависимости от того, где были самолеты.
Вера стояла на обгоревшей траве рядом с воронкой.
— Ложись! — крикнул я, хватая ее за руку и рывком пытаясь бросить на землю. — Ложись!
Она вырвалась и бросилась к сидевшему метрах в пяти ребенку, спокойно подбрасывающему комья земли. И когда земля, рассыпаясь, летела ему в лицо, он смеялся и смешно отплевывался, пуская пузыри. Рядом с ним возникли бурунчики пулеметных очередей. Это его не испугало. Для него еще не существовало понятия «война».
Вера бросилась к нему и вдруг в полуметре, широко расставив руки и навалившись грудью, как бы уперлась в твердую стену воздуха, не пускающую дальше. Она стучала о невидимую преграду кулачками и что-то кричала, пока, обессиленная, не сползла вниз, к траве.
Я на ощупь нажал кнопку возврата... Панели пульта управления, высокие стойки аппаратуры, мягкий приглушенный свет, букетик цветов в стакане на столе. Скорченная фигура Веры в углу кабины, возле самого входа. Я бросился к ней и приподнял, думая, что она потеряла сознание. Но она широко открытыми глазами посмотрела на меня, вдаль, в пустоту и осторожно высвободилась. Подошла к столу, села, уронив голову на ободранную столешницу. Я знал, что творится в ее душе. Знал ее чувствительную натуру. И если я наверняка не выдержал бы еще нескольких минут, то что сейчас происходило с ней?
Так она сидела минут пятнадцать, и я не смел потревожить ее. Потом она подняла голову и сказала:
— Все сначала.
— Можно отказаться от этой работы и попросить другую.
— Другой такой не может быть. Я выдержу.
...Пронзительно завизжали тормозные колодки, и поезд остановился... Мы стояли на краю воронки. Ветер, смешанный с дымом, рвал волосы.
Плача и размазывая слезы по грязным щекам, кричала девочка:
— Ма-а-а-ма!
Играл сухой обгоревшей землей ребенок. Он был еще настолько мал, что нельзя было понять: девочка это или мальчик. Бурунчики пулеметных очередей возникли почти рядом с ним, и он, смешно переваливаясь на крохотных неокрепших ножках, затопал к этому месту, неумело повторяя: «Мма... мма... мма...»