Мамонт
Шрифт:
Ну стерва… и в церкви стерва! Я аккуратно опустил тряпку в ведро с дезраствором и выпрямился.
– Первое: я отличник. Второе: мой отец – главный инженер авиазавода. Третье – я не сопьюсь. И четвертое… - я помолчал, рассматривая ее ноги. – В следующий раз, заходя в стерильную зону, меняйте обувь. В этих туфлях вы вчера шли по отделению. В туалет, между прочим…
Женщина вспыхнула, потом неловко засмеялась:
– Ладно, иди работай… фанатик недоделанный.
А мне было плевать. Я не хотел (стать?) быть комбайнером. Не хотел быть Героем или
***
При ближайшем рассмотрении все выглядело совсем не так романтично. Хирургия оказалась не чудом, а точно выверенным ремеслом и мало чем отличалось от работы токаря или сантехника. Основная разница в том, что токарь может выключить станок и уйти домой до завтра, а хирургу приходится работать как песню петь, на одном дыхании от первой до последней ноты. И всем наплевать, что тебе при этом хочется: курить, спать, или у тебя просто болит голова. Это только твои проблемы.
Да и боги-олимпийцы вблизи тоже оказались разными. Умными и не очень, смелыми и трусливыми, психованными холериками и «тормозами», спортсменами и алкоголиками. Талантливыми и просто работягами средней руки.
Есть интересная классификация хирургов, которую я узнал через много лет от опытной пожилой операционной сестры. На операции, как на охоте, человек виден насквозь, будто под рентгеном. Здесь не имеют значения твои титулы, должности и научные звания. Как в любви: или можешь, или не можешь. Операционные сестры делят хирургов на «потеющих» и «не потеющих». Потеют, понятно, от страха и неуверенности в себе. Бывают ситуации, когда вспотеет и не потеющий доктор. Но если он потеет всегда… шел бы лучше в комбайнеры. И сам бы не мучился, и людей не калечил. Операцию ведь можно сделать на пять, а можно и на три. Можно удалить мениск за семь минут, а можно за полтора-два часа. Можно песню петь, а можно ковыряться.
Разными были наши олимпийские боги.
Сморщенный, с тяжелым взглядом параноика Железный дровосек, который, казалось, вообще не спал и мог не отходить от стола сутками. Менялись усталые сестры, ассистенты, ему меняли маски, халаты и бахилы, а непрерывный процесс продолжался.
– Ванька, ты железный, что ли? – спрашивал его на операции ассистент-профессор.
– Да ну! – смеялся Дровосек. – Вот раньше были профессора: Спасокукоцкий, Войно-Ясенецкий. Светила! Элита! А мы с тобой кто? Ты – Дубинкин, я – Оглоблин. Пролетарии… Вот и приходится впахивать как лошадь. Блистать-то таланта нету.
Был желтый от привезенной из Африки малярии Китаец.
– Поехал, дурак, за большими деньгами. Пока спасал братьев по разуму, жена ушла к другу. Поменял, блин, жену на малярию. А деньги за год потратил. Даже машину не купил.
Был красивый, благородно седой, величественный профессор по кличке Шланг. На двери его кабинета блистала золоченая табличка с перечислением многочисленных званий: доктор медицинских наук, профессор, член-корр., лауреат и т.д.
– Прямо как надгробие. Только последней даты не хватает! – зло комментировал очередной оперирующий вместо Шланга ординатор.
Во время своих дежурств Шланг бесконечно обследовал поступающих больных, стараясь дотянуть до прихода на работу следующей смены, чтобы не оперировать самому. В результате вместо того, чтобы за час-полтора закончить тему, все отделение до конца его дежурства дергалось в напряженном ожидании. По пять-шесть раз за ночь лаборанты переделывали анализы, рентгенологи – снимки; в оперблоке, как оседланные лошади, торчали у пустого стола сестры и анестезиологи.
Но зато Шланг великолепно, ярко читал лекции и был кумиром студенток, меняя одну восторженную дурочку на другую чаще, чем операционное белье.
Пока другие выкладывались в оперблоке, Шланг коллекционировал научные звания, систематизируя и описывая чужие подвиги.
Да чего стоит диссертацию написать? Плевое дело: одна страничка текста в день, и через два месяца научный труд готов. Берете в библиотеке всю литературу по любой теме, а потом оттуда что-то, отсюда что-то, обобщаете, добавляете статистику, и все!
С неуважением коллег он легко мирился и презирал тех, кто был не способен так ловко устроится в жизни.
Противовесом Шланга был здоровенный мрачный дядька по кличке Гробовщик. В пятьдесят лет он оставался ординатором, не имеющим званий. Гробовщик оперировал очень быстро и всех, кого успевали дотащить до стола раньше клинической смерти, в том числе и явно безнадежных. Естественно, послеоперационная смертность у него зашкаливала.
– Иванов! – орал заведующий на очередном совещании, – ты опять всей больнице статистику испортил!
Иванов привычно молчал, безучастно глядя в окно. У него была своя правда:
– Работа стоящая, если из десяти покойников я вытащу хотя бы двоих. Положить мне на статистику.
Однако среди всего, в общем, слаженного и органичного коллектива хирургов была одна фигура, выглядевшая явно лишней.
Его звали Мамонт.
***
Кличку Мамонту придумал я, и она прижилась. Настоящая его фамилия была Емельянов. Он работал на кафедре профессором-консультантом и был стар до безобразия. Невысокий, полноватый, незаметный старичок обитал в затрапезном кабинете напротив двери в туалет для персонала. Периодически шаркающей походкой ископаемого он пробирался в лекционный зал, подслеповато прикасаясь к стене всегда дрожащими бесцветными руками. Тихим голосом, невыразительно, по бумажкам читал скучные лекции, не обращая внимания ни на шум в аудитории, ни на нагло спящих в первых рядах студентов.
Как-то раз я бежал в лабораторию и на повороте столкнулся с пробирающимся вдоль стенки Мамонтом. В одной руке у меня был фанерный ящик-переноска, полный двухсотграммовых бутылок с мочой для анализа, в другой – пробирки с кровью. От столкновения моча выплеснулась на свежий накрахмаленный халат профессора. Он посмотрел на желтые вонючие пятна и только грустно улыбнулся. Я торопливо извинился и побежал дальше, а потом со смехом рассказывал приятелям, как облил Мамонта мочой, а он, старый пень, даже не заметил.