Мангупский мальчик
Шрифт:
Несколько веков обитал он среди одряхлевших мангупских камней – ноздреватых, серых, покрытых, словно старческими веснушками, пятнами рыжего лишайника. Бродил среди руин, путаясь в траве и слушая ветер. Внизу зеленели долины, вокруг было небо. Клубились облака: над Мангупом в сторону моря парусами надувались белые, круто вздыбившиеся громады.
Он и сам был облаком. И знал это. Но время от времени у него всё же получалось ощущать себя мальчишкой. Тогда он бегал по плато, по-журавлиному выкидывая длинные, сильно вытянувшиеся за то, последнее лето, голенастые ноги. Хватал горстью метёлки мангупской травы,
Зато теперь он мог спуститься в любой из глубоких каменных колодцев, не опасаясь застрять или провалиться. Он не имел нужды беречься, он больше не боялся поплатиться за неуёмное мальчишеское любопытство ободранными локтями и ссадинами. Теперь ему всё это было нипочём. Хотя узловатые мальчишечьи коленки всё ещё помнили, как это бывает. Первое время они даже скучали по синякам, как мускулы – по бодрому току крови, по крепкому усилию, по ликующей радости движения, по бегу с ровесниками взапуски.
Зато, зато, зато… Зато он появлялся где хотел и исчезал неслышно. Из него получился бы отличный разведчик. Да только не пристало княжичу шпионить! Он помнил, что княжеский сын. И Александра помнил. Пусть прах последнего феодоритского ауфента [5] , казнённого где-то в отуреченном Константинополе – Истамбуле, истлел давным-давно, мальчик не забывал князя.
…Отец… Его могучие руки подбрасывают мальчика в воздух. Тот отчаянно взвизгивает от страха и восторга. Руки ловят его, подкидывают снова и снова. В животе щекотно, жутко и весело. Мальчик хохочет, просто заходится от смеха…
5
Ауфент – титул правителя.
Руки легко и бережно опускают его на землю. Мальчик поочерёдно тычется носом в отцовские широкие, всегда горячие ладони. На среднем пальце у князя массивный перстень – красивый, византийский, с цветной эмалью. Мальчик всей пятернёй хватает отца за палец и не хочет отпускать. Но князю пора, он редко бывает в столице, а потому редко видит сына. Князь Александр – воин, полководец и будущий государь.
Мальчик – тоже? Да, а как же! Но ему нужно подрасти. Скоро-скоро и княжич научится держать в руках настоящий стальной клинок. «Ого, да ты совсем большой! Смотри-ка, макушкой уже достаёшь до отцовского стремени…»
…Последние часы княжества… одна рука его отца на перевязи, неподвижная, замотанная в запёкшуюся кровью тряпицу. Другою князь отводит с потного лба спутанные поседевшие пряди; рука эта дрожит – после очередной яростной рубки. Князь прикрывает ею глаза. Глаза смертельно уставшего человека.
Турецкие пушки уже в самом городе. Где-то в окружённом, отрезанном от Цитадели и Дырявого мыса дворце ещё дерутся. На чёрных, страшных, опустевших улицах груды убитых.
Декабрьский день, короткий, как захлебнувшаяся атака, как до срока оборвавшаяся жизнь. Дымится кровь, стекая на стылую землю. Вороний грай, озноб и пар изо рта… Кружатся в стылом воздухе хлопья пепла, и ест глаза чёрный-чёрный дым…
Мокрый снег валит хлопьями, клеится к ресницам и усам, лепится к янычарским сапогам из красной кожи, к их высоким, рукавом спадающим на спину шапкам.
Голова князя непокрыта, в спутанных волосах – снег. И на плечах – устало опущенных, но всё равно могучих – снег…
Княжич с плачем срывается с места, бежит, месит когда-то нарядными сапожками грязную снежную кашу. Впереди стена. Она всё так же далеко, как и в начале его отчаянного рывка. Всё как в дурном сне. Но нельзя, невозможно проснуться.
Он бежит и бежит. Его никто не догоняет. «Всё равно не уйдёт». Ведь за стеной – пропасть…
Тут он обычно терял нить. Всё путалось, бледнело, выцветало. Длился бесконечный летний вечер, высокий, просторный. Пел-насвистывал ветер, мелодией вплетаясь в мерный густой стрекот цикад. Клонились стебли серебристого лимонника, качались сиреневые цветки душицы.
Боль постепенно отпускала. Запутавшись в зарослях, он бездумно парил у самой земли. Бледный его силуэт всплёскивал и колыхался на ветру, подобно рубахе, вывешенной для просушки.
Бывало, всего в двух шагах, шурша травой, проходили влюблённые – рука в руке, волосы растрёпаны, соломинки прилипли к влажным от пота футболкам… Люди его обычно не замечали, и часто он оказывался невольным свидетелем разных тайн: уединённых свиданий, долгих поцелуев, девичьих слёз, чьих-то горячих молитв, сбивчивых признаний шёпотом. Он не слишком-то вникал, не запоминал лиц и имён – шорохи трав, журчание воды в мангупских источниках, пение птиц говорили ему больше, много больше, чем людские голоса. Всё-таки он давно не был обычным мальчиком…
Видеть его могли если не все, то многие. Впрочем, сам он старался не показываться. Бывало, в жаркие дни его заставали врасплох – мечтательно засмотревшегося на облака, или замершего, словно в полусне, на крепостной стене, или зависшего в резном проёме каменного портала.
Вздрагивал воздух – видение исчезало. Объясняли по-разному: кто-то полагал, что голову напекло, кто-то ссылался на «боковые» миражи.
Он и был миражом, облаком, грёзой. Он существовал в несуетном полузабытьи, он не вёл счёт времени, он был ветром, шумом дождя, стрекотом цикад, воздухом, дрожащим от полуденного зноя, вечерней длинной тенью на древней стене, падающей с неба звездой…
1. У источника
Была суббота. На раскопе – выходной. По такому случаю сразу после завтрака Матвей стыдливым комом сунул в один карман синих треников трусы с носками, другой оттопырил куском хозяйственного мыла. И отправился на родник. Стирать.
Шёл да насвистывал. За полтора месяца, уже прожитых на Мангупе, он загорел до черноты, из застенчивого новичка-десятиклассника, стараниями дяди-историка устроенного на время школьных каникул в археологическую экспедицию, превратился в её старожила, вошёл в тонкости нового для себя дела, бравировал разными словечками, а за ужином не стеснялся требовать у повара добавки.