Мантикора
Шрифт:
До какой степени следует мне признавать свое поражение, спрашивал я себя и, спрашивая, прекрасно понимал, что время повернуть назад упущено и выбора у меня уже нет. Я даже перестал комплексовать по поводу своих снов и нес на сеанс хороший сон, как мальчишка, радующийся тому, что выучил урок.
(Протоколировал свои сны я в другой записной книжке, а здесь лишь иногда цитирую из нее. Не подумайте, будто я желаю что-то утаить. Когда человек проходит курс лечения, подобный моему, то сны исчисляются десятками, сотнями, и в такой большой массе поиск значения идет крайне медленно, поскольку сны обретают смысл по частям, как многосерийный фильм, и крайне редко откровение является в одном отдельно взятом сне. Толкование такой массы снов можно сравнить с
Потом безразличие перешло в неприязнь. Доктор казалась мне заурядной личностью, и за внешностью своей она следила совсем не так тщательно, как я думал вначале, а иногда я подозревал ее далее в скрытой антипатии по отношению ко мне. Реплики, вроде бы безобидные, по некотором размышлении представлялись весьма ядовитыми. Я начал спрашивать себя, уж не принадлежит ли она к довольно многочисленной категории известных мне людей, которые никогда не смогут простить мне того, что я богат и пользуюсь привилегиями, недоступными другим. Зависть к богатым вполне понятна в людях, небо над которыми вечно омрачено финансовыми заботами и нуждой. Они считают, что такие, как я, свободны от единственного и неповторимого обстоятельства, что определяет их жизнь, их любовь и судьбу их семей, – от нужды в деньгах. Они могут сколько угодно твердить, что не завидуют богатым, у которых, мол, много своих забот. На самом же деле – ну как им избежать чувства зависти? Особенно мучительна их зависть, когда они видят, как богатые выставляют себя дураками, швыряют деньги на ветер. Они думают: того, что этот парень потратил на покупку яхты, мне бы хватило на всю жизнь. И не понимают, что глупость – это в большой степени вопрос случая, а дураки, богатые или бедные, всегда выставляют себя дураками в полную меру своих сил. Но разве деньги могут изменить суть человека? Завидовали мне сплошь и рядом, но я понимаю, что многие из тех, кто завидует моему богатству, на самом деле (правда, не подозревая об этом) завидуют моим мозгам, работоспособности, той твердости характера, которую нельзя купить за все золото мира.
Завидует ли мне доктор фон Галлер, которая весь день просиживает у себя в кабинете, выслушивая чужие проблемы? А может быть, вдобавок я ей неприятен? Я чувствовал, что это вполне возможно.
По прошествии некоторого времени наши отношения улучшились. Мне показалось, что доктор стала приветливее, что она куда реже отпускает реплики, таящие в себе, по размышлении, скрытую критику. Женщины мне всегда нравились, несмотря на довольно необычную историю моих взаимоотношений с прекрасным полом. У меня есть друзья-женщины, у меня было много клиентов-женщин, и я горжусь тем, что умел понять их позицию и с успехом отстаивал ее в суде.
В этой новой атмосфере дружбы я раскрылся как никогда прежде. Я забыл об осторожности. Чувствовал, что могу говорить вещи, которые выставляют меня в дурном свете, и не опасаться никакой кары. Впервые в жизни с того дня, когда утратил Нопвуда, я ощутил потребность исповедоваться. Хорошо понимаю, сколь тяжкое бремя неисповеданного несет каждый, – порой оно кажется невыразимым. И речь вовсе не обязательно о чем-нибудь позорном или криминальном, это может быть всего лишь ощущение, что ты повел себя не лучшим образом или сделал что-то, что может повредить ближнему, или взял и хапнул, когда порядочному человеку следовало бы проявить терпение, или ускорил шаг, оставив кого-то в трудной ситуации, или пообещал сделать что-то первосортное, хотя намеревался – второсортное, или недотянул до планки, которую сам же для себя установил… Как юрист, я выслушивал много таких исповедей. Большое число деяний, квалифицируемых как преступные, начинались именно с подобных мелочей. Но сам я не исповедовался ни перед кем. Потому что перед кем я мог бы исповедоваться? Как уголовный адвокат (смешное выражение, но вполне подходит для человека, тратящего, как я, большую часть своего времени на защиту людей, которые являются – или могут являться – преступниками), я хорошо понимал, чем чревата исповедь. Священник, врач, юрист – мы все знаем, что на их устах – печать, взломать которую бессильна любая пытка. Но почему тогда столько тайн делаются достоянием гласности? Никому ничего не говори, и даже о том, что не говоришь, помалкивай – таков был мой лозунг последние двадцать лет из моих сорока. Тем не менее разве не острая потребность исповедоваться привела меня в Цюрих? И вот я здесь, уверенный, что могу исповедоваться перед швейцарским доктором, и полагаю это редкой роскошью.
Что происходило затем с моими признаниями? Что я вообще знал о докторе Иоганне фон Галлер? Где она проводила время, когда не сидела передо мной в этой комнате, которую я успел очень хорошо изучить? Откуда она узнавала новости, на которые любила ссылаться? Я начал читать «Ди Нойе Цюрхер Цайтунг», чтобы не ударить в грязь лицом, и поначалу мне казалось, что такой необычной газеты я в жизни не видел, – но чем дальше, тем я понимал больше, и немецкий мой стал лучше, и наконец я решил, что действительно никогда прежде не видел такой необычной газеты, но теперь вкладывал в эти слова самый похвальный смысл.
Посещала ли она концерты? Бывала ли в театре? В кино? Я туда ходил, чтобы отвлечься, нужно ведь было как-то занять вечера. Друзей новых я не завел и не стремился заводить – это лишь помешало бы ходу анализа, к тому же мне нравился мой холостяцкий досуг. Появляться в театре я стал пораньше – разглядывал публику, надеясь увидеть доктора. Пешие прогулки начали приводить меня к ее жилью – может, думал я, сумею встретить ее на пути домой или из дома. Есть ли у нее семья? С кем она дружит? Есть ли у нее знакомые мужчины? Нет ли у нее где-нибудь мужа? А может, она лесбиянка? Эти интеллектуалки… Но нет, что-то говорило мне – это маловероятно. По служебной линии я нередко сталкивался с парочками «пальчик – наперсток», но Иоганна не была похожа ни на пальчик, ни на наперсток.
Мало-помалу я стал ловить себя на том, что зацикливаюсь на ней. Я не то чтобы шпионил, не отслеживал каждый ее шаг – скорее ходил кругами в смутной надежде… на что? Означать это могло только одно, и я никак не верил, что способен на такое. Влюбиться в психоаналитика? Что за нелепость! Но почему нелепость? Разве я слишком стар для любви? Нет, мне шел сорок первый год, и наивностью я не страдал. Она зрелая женщина. И выглядит довольно моложаво. Я бы дал ей лет тридцать восемь, но точнее узнать не мог. Кроме наших профессиональных взаимоотношений, никаких препятствий к сближению не существовало. Да и что, в конце концов, с того, что она меня лечит? Разве доктора и пациенты не влюбляются друг в друга? Вся моя практика недвусмысленно свидетельствовала: влюбляются.
Мое разумное начало пребывало в смятении. Что может выйти из такой любви? Жениться я не хотел, интрижки тоже не хотел. Но я хотел сказать Иоганне фон Галлер, что люблю ее. Не сказать этого было нельзя. «Ни любовь, ни чих не замолчишь», как говорила Нетти, когда мне было семнадцать.
К следующему сеансу я оделся с особым тщанием и, прежде чем начать, предупредил Иоганну, что должен сообщить ей что-то важное. И сообщил. Мои слова поразили ее в гораздо меньшей степени, чем я этого ожидал, но, с другой стороны, она ведь не юная девушка.
– И что теперь делать? – спросил я.
– Полагаю, продолжать, как раньше, – сказала она. Но при этом очень мило улыбнулась. – Не думайте только, что я неблагодарная или что мне безразлично. Напротив, это мне льстит. Но вы должны верить, что я откровенна с вами, а потому сразу скажу, что я не удивлена… Нет-нет, своих чувств вы никак не проявили, до сегодняшнего дня я ничего не замечала. Буду совершенно искренней: понимаете, это часть курса анализа. Очень приятная часть. Но не выходящая за профессиональные рамки.
– Вы хотите сказать, что я и на обед вас не могу пригласить?
– Пригласить, конечно, можете, но я должна буду отказаться.
– Вы хотите сказать, что это плановый этап лечения – влюбиться в вас?
– Такое время от времени случается, если аналитик – женщина. Но будь на моем месте какой-нибудь седовласый старец, вроде нашего великого доктора Юнга, вы бы вряд ли влюбились, правда? Произошло бы нечто абсолютно иное. Вы бы почувствовали себя… ну, как истовый неофит перед мудрым наставником. Так или иначе, наступает период, когда пациент ощущает особое единение с доктором. Это ваше чувство (которое, поверьте, я понимаю и уважаю) возникло в значительной степени потому, что мы много говорили о Джуди Вольф.