Мантисса
Шрифт:
При самом первом «ку-ку» доктор Дельфи снова становится видимой. Она стоит у двери в белом халате, руки ее еще не успели опуститься — они всего на пару дюймов ниже ее головы, которую явно только что сжимали в порыве отчаяния. Но сейчас она уже смотрит на часы в углу с выражением удивленного восхищения — так мог бы смотреть ребенок, услышав звонок, знаменующий конец урока; при втором «ку-ку» она обращает лицо к Майлзу Грину, который поднялся с кровати и импульсивно протягивает к доктору Дельфи руки; при третьем «ку-ку» оба они большими шагами устремляются друг к другу, запинаясь о старый розовый ковер, а при четвертом — если бы оно раздалось — они сжимают друг друга в объятьях.
— О дорогая!
— Мой дорогой!
— Дорогая!
— Дорогой!
— Дорогая!
— О мой дорогой!
Эти столь похожие на кукование слова и фразы все же лишены приятной
— Я думала, они остановились.
— Я понимаю.
— О Майлз, кажется, целая вечность прошла.
— Я знаю… Честно, я ничего такого не имел в виду…
— Дорогой, я понимаю. Это я во всем виновата.
— Я тоже очень виноват.
— Нет не виноват.
— Моя дорогая!
— О дорогой!
— Я люблю тебя.
— И я тебя.
— Ради всего святого, пусть эта дверь исчезнет.
— Да, да, конечно.
Она поворачивает голову и смотрит на дверь. Та исчезает. И снова они целуются, а затем падают на ковер.
— Мой милый, мой бедняжка, ангел мой, смотри, какой большой… нет, нет, погоди, я сама, не то все пуговицы оборвешь.
И наступает тишина.
— Милая моя, дорогая…
И снова тишина.
— Ты просто чудовище… как я люблю, когда ты…
Тишина. И вот что-то странное начинает происходить вокруг, хотя двое на потертом ковре слишком погружены в себя, чтобы заметить это. Какая-то дымка едва заметно, словно крадучись, проникает в комнату и окутывает серые стеганые стены. Вскоре становится очевидно, что они быстро и совершенно необъяснимо утрачивают свою субстанцию и текстуру, да и всякую твердость вообще. На месте ткани и мягкой набивки возникает какой-то туман, будто бы сумерки; сквозь туман или, точнее, внутри тумана виднеются странные, сюрреалистические формы, они движутся, словно тени, видимые сквозь матовое стекло или наблюдаемые в сумеречных океанских глубинах через иллюминатор батисферы.
— Как хорошо… Еще!
И снова молчание.
— О Майлз! Я умираю…
Молчание. И почти сразу:
— Нет, не останавливайся! Еще…
Если бы только глаза их были открыты, они смогли бы увидеть, что предательские стены изменяются теперь еще быстрее, в темпе крещендо, совпадающем с темпом их собственных движений; теперь они словно сделаны из сплошного прозрачного стекла, не пропускающего лишь звуки. И — о ужас, ужас! — вокруг палаты, превратившейся в стеклянный ящик, в подобие прямоугольного парника, в ночной мгле, нарушаемой лишь рассеянным светом, пробивающимся из комнаты, появляются нестройные фаланги пациентов и тех, кто их обслуживает: больные в халатах, сестры и нянечки обоих полов, уборщики, швейцары, врачи палатные и специалисты, сотрудники всех мастей; они теснятся ближе и ближе, оставляя свободной лишь одну из стен; вот уже их первые ряды прижаты вплотную к стеклу, призрачные лица за бортами аквариума, по ту сторону прозрачной стены. Они стоят там, молчат и смотрят печально и похотливо — так обездоленные взирают на тех, кому выпала счастливая доля, или голодные, сквозь ресторанные окна, глядят на кормящихся и кормящих. Единственное, что остается укрытым от чужого внимания, святым и неприкосновенным, — это слово. Правда, в комнате сейчас звучат уже не слова, а их фрагменты, обрывки алфавита.
Снаружи, в паре шагов от того места, где находилась дверь, стоит невозмутимая и грозная фигура очкастой старшей сестры, на ее лице не видно ни голода, ни похоти, лишь некий психологический эквивалент ее жестко накрахмаленной униформы. По обеим сторонам от нее — ряды лиц, но вокруг — пустота, словно в чашку с культурой бактерий капнули антисептик. Ничей взгляд не загипнотизирован происходящим так, как ее. Глаза ее следят за теми двумя с таким напряжением, что даже сверкают. Лишь однажды она отводит взор, чтобы обозреть зловещим молниеносным взглядом ряды молчащих лиц слева, справа и напротив собственного лица. Так могли бы, оценивая, взирать на посетителей своих заведений алчный директор театра или мадам — хозяйка борделя. Она УВИДЕЛА, как и угрожала, но пределы ее восприятия ограничены — она способна видеть, но не способна чувствовать.
Все кончено; ничего не замечающие двое теперь лежат, обессилев, бессознательно повторяя позу самого первого, строго клинического своего совокупления: пациент на спине, а врач у него на груди, уронив голову ему на плечо; однако на этот раз их руки нежно сжимают друг друга, пальцы тесно сплетены. Их немые зрители еще несколько мгновений наблюдают, но вдруг, словно наскучив ожиданием и недовольные их неподвижностью, прекращением действа, отворачиваются и, запинаясь и шаркая, исчезают, истаивают во тьме забвения. Только сестра не двигается с места. Скрестив на груди пухлые руки, она по-прежнему пристально смотрит в комнату: пусть более слабые души истаивают во тьме, но она — она никогда не изменит своему долгу, обязанности подглядывать, осуждать, ненавидеть и порицать все плотское.
Это оказывается слишком даже для стен. В сто раз быстрее, чем стали прозрачными, стены переживают обратную метаморфозу. Сестра поражена, от неожиданности она пытается сделать шаг вперед, с минуту еще можно видеть ее возмущенное, расстроенное лицо и ладони, прижатые к мутнеющему стеклу, словно она готова скорее проломить преграду, чем вот так лишиться своей добычи. Напрасно: не понадобилось и десяти секунд, чтобы после недолгого отклонения от нормы теплые стены из защищающих и поощряющих девичьих грудок, пусть даже несколько однообразных и не того цвета, возвратились на место. Все внешнее снова исчезает.
IV
Deux beaux yeux n'ont qu'a parler.
Богом клянусь, поговорить она умеет! Конечно, она побольше на свете повидала, чем ты да я, в том-то и секрет.
Майлз Грин открывает глаза и устремляет взор вверх — на церебральный купол потолка. Думая — если говорить правду и пытаться сохранить хотя бы малую толику подобия мужской психологии — вовсе не о юной греческой богине, покоящейся сейчас в его объятьях, вечно прекрасной, страстной, дарящей и принимающей дар, но о том, что, если попробовать осуществить немыслимое и описать этот потолок из нависающих над ними сереньких грудок, ради точности описания потребовалось бы употребить весьма редкое слово «мосарабский» [101] ; это в свою очередь уводит его мысль в Альгамбру [102] , а оттуда — к исламу, он целует волосы лежащей рядом с ним гурии.
99
«Оставь глазам прекрасным говорить». П. Мариво. «Колония».
100
Фланн О'Брайен (псевдоним Брайена О'Нолана, 1911–1966) — ирландский писатель, по характеру многоуровневой прозы близкий Джеймсу Джойсу (1882–1941). «У Двух Лебедей» («At Swim-Two-Birds», 1939) его первый и самый знаменитый роман.
101
Мосарабы — арабизировавшиеся христиане Пиренейского полуострова, жившие на захваченной арабами в VIII в. территории и воспринявшие их язык и культуру. Многие мосарабы находились на службе у мусульманских правителей.
102
Альгамбра — мавританская крепость-дворец, последний оплот мусульманских правителей Гранады. Построен близ города Гранада между 1248 и 1354 гг. Прекраснейший образец мавританской архитектуры.
— Дорогая, прекрасно сделано. Было очень интересно.
Она целует его в плечо:
— Мне тоже, дорогой.
— Пока еще не самый интересный вариант, но все же…
Она снова целует его в плечо.
— Тут есть определенные возможности.
— Сегодня ты просто превзошла себя в некоторых эпизодах.
— Так ведь и ты тоже, милый.
— Правда?
— Этот твой новый смэш слева… чтобы гонорары мне выплачивать.
— Просто рефлекс.
— Это было прелестно. — Она целует его в плечо. — Я была в восхищении. Могла бы прикончить тебя на месте.