Маньяк
Шрифт:
Мне тридцать лет, но я не знаю, как жить дальше. Кроме стены и чужих окон, у меня ничего в жизни не осталось. Сначала у меня отняли отца, потом детство, потом мать, потом мою первую юношескую любовь. У меня всегда отнимали то, чему я отдавал душу и сердце. Ее звали Регина – она была из Риги, и тоже училась в Вагановском, на два класса младше, как раз у отчима и моей матушки. Она жила в интернате училища, но часто бывала у нас дома. Мы с ней не раз выступали в детских массовых сценах в „Щелкунчике“ и „Спящей Красавице“. Небольшого росточка, легкая как пушинка, она говорила всегда с улыбкой, украшая ею свой певучий латышский акцент, и выглядела словно младшая сестренка Синди Кроуфорд. Она была как бы под попечительством моей семьи, потому что ее разведенные родители были заняты собой и своими новыми семьями, и в Ригу она возвращалась не к ним, а к бабушке. Я впервые поцеловал ее, когда ей было пятнадцать
Были зимние каникулы, и всех распустили по домам, в училище остались только те, кто был занят в новогодних детских спектаклях – в Мариинском театре и на других площадках города. Как и договаривались, я должен был зайти за Региной после репетиции, но дверь в танцевальный класс оказалась закрыта изнутри, и сам не знаю, почему, я не стал стучать, а вдруг опустился на колени и приник к замочной скважине. То, что я увидел, навсегда сделало меня другим. Я увидел своего могучего отчима – он стоял почти спиной ко мне, выгнув выю, как Приап, на руках на уровне пояса он держал хрупкую девушку – ноги ее, с почему-то вытянутыми носочками, раскачивались вверх-вниз по обе стороны его чресл, руки с полураскрытыми кистями вольно висели к земле, голова была откинута, и светлый хвостик собранных резинкой волос мотался по воздуху. Отчим молчал, работая бедрами, как шатунами, а девушка издавала тихие вздохи, в которых, как я ни напрягал слух, не слышалось ни боли, ни протеста. Потом она сладостно простонала, подалась вперед, подняла голову и, словно пробуждаясь, со слабой улыбкой посмотрела на него – эта была моя Регина. Этот взгляд восхищения и робости и еще чего-то, какого-то спокойного расчета, сказал мне больше, чем все остальное. Затрясшись, как заяц перед смертью, я на цыпочках отошел от двери, ничего не видя перед собой, кроме какой-то белой завесы, затем обозначил каблуками деловые шаги, подошел, дернул ручку и деловито постучал.
Отчим почти сразу, насколько ему позволяло расстояние до двери, открыл ее. Регина стояла возле станка, подняв на него левый носочек, и делала растяжку. Она приветливо махнула мне рукой и продолжала свои упражнения, как бы решив довести урок до конца. Учитель и ученица стоили друг друга – они вели себя превосходно. Я дождался, пока отчим уйдет, дав ей как бы последние наставления и пожелав нам счастливого Рождества, да, это было шестое января, подошел к двери и закрыл ее на задвижку. Надо сказать, что мы еще ни разу не были физически близки – я считал, что пока не имею на это права, и наши ласки заканчивались не ниже ее девичьих грудок. И хотя я уже знал женщин, с ней я вел себя почти целомудренно, лишь раз или два разрядившись в одежде незаметно для нее во время наших не совсем безгрешных касаний друг друга. Я был уверен, что она еще девочка.
Тогда же, закрыв дверь, я подошел к Регине, стал ее бешено целовать, а потом, схватив за горло, повалил на пол, сорвал трико, которое, оказывается, можно так быстро надевать, тоненькие, запятнанные отчимом трусики, и изнасиловал. Не знаю, сколько это продолжалось – час или два, потому что я кончал и кончал, – а она молчала, непрерывно дрожа и не сводя с меня неузнающих глаз. Потом, мертвый, опустошенный, я встал, застегнулся и ушел. А она осталась лежать. Больше мы с ней никогда не были вместе. Теперь, по слухам, она работала в Гамбурге, в труппе городского театра оперы и балета, танцевала заглавные партии.
Да, у меня отняли отца, мать, потом девушку – но я не стал Гамлетом. Я стал маньяком, ходящим по стенам домов аки по полу. Дом для меня – это вертикальная полоса препятствий, которую я сразу же прохожу мысленно вверх... Есть три основных способа лазанья по стенам: свободное, без крючков и страховки, на веревках – в основном, с крыши, – и с помощью вакуумных присосков. Последний способ – самый медленный и неудобный, но в то же время почти универсальный: ты движешься по стене и даже по потолку, как муха или таракан. Один присосок держит мой вес на стене, в зависимости от качества поверхности, максимум две минуты, затем вакуум рычага-поршня нарушается. За две минуты я должен найти другую опору и повиснуть на ней – иначе крышка. Голую торцовую стену двенадцатиэтажного дома я пройду вверх на присосках за пятнадцать минут. Есть у присосок и недостатки – для кирпичной кладки они не годятся.
Я люблю рассматривать старые дома – в центре, но особенно на Петроградской стороне, где в конце прошлого века стали селиться богатые и, следовательно, вкладывать деньги в улучшение окружающей их микросреды. Там много дивных зданий, красивой эклектики и модерна. Я смотрю на них как эстет и как скалолаз, просчитывая выступы и площадки, созданные всеми этими пилястрами, пилонами и антаблементами. Кроме того, многие дома напоминают мне женщин: взойти по стене – это не только преодолеть земное тяготение, но и привычное женское „нет“, заложенное инстинктом природного кокетства и верности своему племени да семейным воспитанием, вкупе с вычитанными из книг глупостями и откровениями подруг. Дома напоминают мне и другое: разные формы женского оргазма – от легких, открытых, в духе барокко, многократных, трепещущих обращенными к небу крылышками, до фундаментальных классических, имеющих долгий, плавный подъем, короткий, но весьма выразительный пик, и столь же плавный спуск. Между ними – целый набор разностильных оргазмических помешательств, занимающих по времени от нескольких минут до нескольких часов. Только с готикой среди нежной русской половины я так пока и не столкнулся, хотя подозреваю нечто нереидно-вампирическое, на грани жизни и смерти.
Окна, окна, окна... „Вот уж окна в сумерках зажглись. Здесь живут мои друзья, и, дыханье затая, в ночные окна вглядываюсь я“. Приотцовские песенки из моего раннего детства... Если убрать друзей, то все остальное сошлось. Только не спросить мне у покойного песенника Михаила Матусовского, от чего же все-таки у него перехватывало дыхание. Я же, когда еду вечерним троллейбусом по улицам города, просто пьянею от этих окон, от жизни, вершащейся за ними, от сладкой истомы искушения снова исподтишка заглянуть в них.
Я не знал, когда теперь снова увижу свою Снежную Деву, – связь наша была слишком сокровенна, чтобы иметь расписание встреч. Да, ее образ явился мне впервые на Эльбрусе, ранним утром, когда от солнца порозовел снежный восточный склон, и слева, в тени, среди расселин, на голубом фоне нарисовался ее абрис – задумчиво склоненная голова с длинными распущенными волосами. Я замер от счастья и какого-то щемяще провидческого предчувствия, что эта встреча даром для меня не пройдет. Но прошло еще несколько лет, прежде чем я нашел ее во плоти, путешествуя по стенам. И то, что это не мое заблуждение, не трагическая ошибка, вскоре поспешила подтвердить сама судьба, словно ей самой было невтерпеж поглядеть на продолжение. Всего лишь через неделю после того позорного бегства со стены, совершенно случайно заскочив в магазин итальянской одежды на Среднем проспекте, я увидел мою Прекрасную Даму. Она обслуживала состоятельную покупательницу, задумчиво держа на плечиках нечто модное, – мысли ее были далеко...
То, что она оказалась продавщицей, не уронило ее в моих глазах, но сделало ее более земной и желанной. И не из-за нашего примерно одинакового по своей никчемности социального статуса – библиограф-продавщица, – а из-за того, что оба мы в таком случае должны были испытывать одинаковое неприятие действительности и, значит, иметь какую-то большую мечту. Она машинально повернула голову в мою сторону и, видимо, прочла в моем лице нечто такое, что снова, уже более внимательно, глянула, и в ее левой брови задрожала досада. Даже несмотря на униформу, она была прекрасна – и прекрасен был гнев, озаривший изнутри ее лицо в ответ на мой настырный восхищенный взгляд. Больше она не оборачивалась – я же, прежде чем уйти, мысленно снял с нее все покровы и обласкал девичьи груди, персиковые ягодички, родинку под левой лопаткой... Все это было моим и для меня.
Да, еще о лифтах. Я давно собирался рассказать о лифтах, тем более что они со мной не только наяву, но и во снах, – они переходят из одного в другой, и нет им конца. Лифт – это просто какая-то целиковая метафора подсознания. Ты заходишь, дверцы за тобой закрываются, и тебя куда-то везут, то ли вверх, то ли вниз, чаще вверх, поскольку в животе возникает неприятный холодок – это тебя разлучили с твердью под ногами. Отныне ты заложник высоты, вернее, даже не высоты, потому что она постоянно меняется, а камерного пространства в ней, которое, как пузырек кислорода, выносит тебя, букашку, за пределы твоего „я“. Самое-то забавное, что подобная операция происходит с тобой только во сне, когда ты как бы отрываешься от пуповины, соединяющей тебя с землей-матушкой, и плаваешь себе в своем темном сыром космосе, неизвестно зачем и почему. Чаще – абсолютно незачем, потому что ты не готов для таких высот, тебя там никто не ждет, и ты сам не готов ни к каким встречам, потому всегда один, всегда сумеречен и подспудно тревожен, в ожидании чего-то нехорошего, – такова эмоциональная подоплека этих снов. Впрочем, иногда подъем в лифте напоминает эякуляцию, перемещение оргазмирующей точки из мошонки к головке полового члена, только растянутую во времени и пространстве. Там, во снах, испытываешь выход в как бы чуждое пространство, в тонкий, не обихоженный тобою мир, до которого ты еще просто духовно не дорос. Так ребенка пугает все неизвестное. Мой страх – это моя детская болезнь, и, трепеща во сне, я все же терпеливо жду наяву своего повзросления.