Маньяк
Шрифт:
– Пойдем дальше? – улыбаясь, как ни в чем не бывало, спросил я.
Она кивнула.
Дальше начинался отрицательный угол и выход под козырек, над которым можно было подвеситься на страховках и отдохнуть. Я почувствовал покалывание во взмокших кончиках пальцев – знак опасности. Хотя никакой опасности, собственно, и не было, кроме того, что я каким-то звериным чутьем ощущал, что Вика идет прямо мне в сети.
Да, не зверь я, а паук – невесомый, стремительный, алчный...
Я поставил крючья, застраховался, прошел вперед и помог Вике. Мандраж еще не избыл в ней, но клин выбивают клином, и я видел, что она решила что-то мне доказать. Когда тебе, еще полчаса назад совершенно незнакомому человеку, пытаются что-то доказать, это, согласитесь, немало...
И вот, обвязанные веревками, мы повисли под потолком, и я в обезьяньем кураже прошелся туда-сюда на одних руках – почти цирковой номер. В глазах
Меня бросило вниз, и уже после рывка я услышал короткий вскрик Вики. Голова моя, как маятник, закачалась возле ее бедер, перетянутых над коленями веревками. Я уцепился за Вику, словно за соломинку, – причем она еще явно по недоразумению пыталась мне помочь – затем резко сдернул с нее рейтузы, за которыми белой чайкой мелькнули шелковые трусики, и впился губами в прикрытую кружевом нежную податливую промежность, сдобно пышущую сквозь дырочки вышитых узоров, – будто только что из печи.
С этого момента я едва ли отдавал отчет в своих действиях. Все это произошло как бы само собой, и, наверное, так же смутно осознавала происходящее и Вика, потому что она не пинала меня, даже не пыталась оттолкнуть, словно моя безопасность ей все еще была важнее собственной, – она вцепилась мертвой хваткой мне в волосы, невольно прижав к своему лону, так что мне было даже не пошевельнуть головой. Но руки у меня были свободны, я нащупал резинку ее трусиков, потянул вниз с сопротивляющейся крутизны бедер – и лоб мне щекотнула мягкая поросль лобка. Я поспешно проложил языком путь между уже мокроватых ворсинок и погрузил его во влагу, набегающую как березовый сок из свежего надреза. Не знаю, как другие, но я при малейшей возможности предпочитал начинать с куннилингуса, демонстративно подставляя под удар голову и шею, так сказать, атакуя из самой зависимой позиции. Губы и язык не столь агрессивны, как основное оружие, не могут напугать, и даже у некормивших грудью молодых женщин нежное сосание вызывает в недрах их детородного чрева сверкающий рефлекс материнства – а мать не может ударить прильнувшего ртом к ее плоти. Для меня же поцеловать порог этих недр означает собрать почти необъятную информацию, я несу ее на чувствилищах своего рта, на всей этой называемой лицом поверхности, с ее морщинками, волосинками, родинками, порами, детскими шрамами, прыщиками, утренними порезами безопасной бритвой – несу, как бесценный дар, чтобы восторженно принять или сокрушенно отвергнуть. В соприкосновении с чужой плотью всегда проходишь порог отвращения или отторжения, как звуковой барьер, – это протестующе вскрикивает наше отвергаемое эго, но если его преодолеть, точнее, растворить, дальше начинается полет. Да, мы высшие существа, по крайней мере, мы себя таковыми сами считаем, но узнавание по формуле «свой-чужой» и у нас, как у многих низших, начинается с запаха. А что такое запах – симфония, океан звуков, каждый из которых значим, потому что индивидуально неповторим. Когда-нибудь сканеры по нашему запаху будут воспроизводить на экране нашу матрицу. Чудо? Едва ли, ибо природа придумала это еще миллиарды лет назад. Мы сами проделываем это каждый раз, пробуя языком лоно своих потенциальных возлюбленных. Возможно, мы всю жизнь ищем в них запах матери, утробы, из которой вышли. И никто из нас никогда не спутает свое с чужим.
Вика была своей, настолько своей, что мне больше ничего от нее не было нужно. Я впился в нее, как шмель в цветок, и сосал, сосал нежным жалом ее мякоть, впивая вместе с нектаром свои детские мечты и грезы о чем-то таком, что мне было бы трудно перевести на язык внятных человеческому сознанию образов, но что так или иначе было связано с землей, травой, цветами и порхающими над ними бабочками, в солнечный день, на поляне у нас возле дачи, мне пять лет, и я слышу голос мамы, зовущей меня попробовать брусничное варенье из тех ягод, что мы вместе собирали накануне.
Нет, не так – сосновый лес, голубые понизу и оранжевые поверху стволы, их просвечивающая шелуха, похожая на луковичную, косые столбы света, похожие на контрфорсы собора Парижской Богоматери, девочка в соломенной шляпке с соседней дачи, мы с ней играем в бадминтон, и белый волан взвивается и опускается в замедленном парении, которое почему-то отдает холодком под
Я поднял глаза. Уронив голову на плечо, глядя куда-то в сторону, Вика обездвиженно висела надо мной, не замечая своей продолжающейся, как бы уже неуместной наготы. Я подтянулся, лицо мое оказалось против ее лица, она посмотрела на меня, не меняя своей отрешенной позы, и тихо, почти не разжимая губ, сказала:
– Господи, что это было?
Вместо ответа я [18] водрузил на прежнее место ее трусики и рейтузы и протянул руку, давая понять, что мы возвращаемся.
18
уже ревниво
Но возвращаться мне не хотелось. Едва ли тогда мне и открылось впервые, что именно под знаком высоты и чувства опасности и формируются параметры моих самых ярких сексуальных переживаний, но в те минуты мне инстинктивно хотелось остаться на стене, словно она была моей защитницей и колыбелью. К тому же мое неразрешившееся от бремени начало алчно пульсировало, и я поспешно рыскал глазами, ища подходящее для него продолжение.
Моя стена, на которой и крепились щиты альпинистского тренажера, имела на половине своей высоты уступ в метр шириной, и когда мы спустились до него, я сказал Вике:
– Передохнем немного?
Она кивнула.
Кто-то заботливый затащил сюда мат снизу, и мы, освободившись от веревок, уселись на него, глядя перед собой, как с горы, на расстилающийся внизу пейзаж нашего пронизанного светом эроса. Вика, видимо, и вправду подумала об отдыхе, однако меня влекло дальше, и я с трудом выдержав паузу в минуту-другую, повернулся к Вике, запрокинул ее голову и впился в губы. Она не сопротивлялась. Моя свободная левая рука нашла ее груди – они были без лифчика, заостренные, но не тугие, так что мне удавалось удерживать в ладони оба соска, которые я нежно мял, перебирал пальцами, ощущая в них приливы и отливы накипающего желания. Потом рука моя скользнула к лону, мысль о котором буквально сжигала меня, и Вика сама стала опрокидываться на спину, раскрывая ноги. Глаза же ее закрылись. Оказывается, вся ее воинственная недоступность служила лишь одному – скрыть сверхчувственность. Ее Вика, видимо, ощущала как свой тайный порок, от которого, как ни странно, ее освобождали эти самые невероятные обстоятельства нашего развертывающегося соития.
Войдя в нее, я успел спросить «можно?», имея в виду свой выплеск, и откуда-то издалека услышал едва уловимое «да». Это «да» почему-то завертелось в моей голове, как праздничная петарда, являя в сверкающей кромке огненных искр рокоток буквы «р», отчего вся буквенная конструкция стала обретать новый смысл, потом радостно засверкала наоборот, превратившись в «рад», а потом в некое универсальное «да, Ра», словно жертвоприносясь древнейшему солнечному божеству, некогда оплодотворившему Землю. Потом я, полный ликования, летел куда-то в световых лучах. Потом был миг смерти и тьмы, и меня не было. Потом я открыл глаза. Надо мной склонялось лицо Вики. Не знаю, был ли это обморок. Скорее нет. Просто переход из одного мира в другой. Переход, который бывает болезненным.
Потом мы спустились со стены, и Вика ушла в женскую раздевалку. Моя одежда была в мужской, на этаж выше, но подумав, я решил принять душ вместе с Викой. Мне показалось, что там ждут какие-то новые дополнительные ощущения, которые обрамят только что испытанное мной. Тем более что мое отдохнувшее начало снова рвалось в бой.
Но дальше было то, что классически сформулировано на воровской фене: «жадность фраера сгубила». Вика не видела, когда я вошел в душевую. Она стояла под водопадом брызг и обихаживала мылом промежность с моим даром, вытекающим оттуда по внутренней стороне ляжки. Недостатки ее фигуры острой бритвой полоснули меня по глазам. Спина ее была непропорционально длинной, ноги же коротковаты, и сам зад трапецией расширялся книзу, как у рожавших женщин. Больше же всего меня огорчили груди, открывшиеся при повороте торса, – длинные, как у аборигенок острова Самоа, с огромными ареолами. Она была нехороша.