Маньяк
Шрифт:
Я потерял отца, когда мне было пять лет. Видимо, вместе с ним я потерял возможность стать полноценным мужчиной. Мой отчим – стодевяностосантиметровый мустанг-производитель, в прошлом довольно известный артист балета, типа Джона Марковского, с которым в восьмидесятые годы выступала Осипенко, растоптал мое детство, а потом мою юность. Что было до него, я помню смутно – всего несколько мгновений с отцом, но все они озарены светом, добром и маминой улыбкой. Помню, как мы возвращались втроем из гостей – уже на лестничной площадке нашего дома я услышал, как по радио гремит гимн Советского Союза, и пришел в полный восторг – до полуночи я еще никогда прежде не бодрствовал. Помню салют на Неве, себя на папиных плечах и тысячи кричащих голов на фоне аспидного неба, с громом и треском раскалывающегося на разноцветные вспышки огней... Помню... Впрочем, какое вам до этого дело? Ведь я помню и другое. Как однажды, в первом классе, я заболел, и по ночам у меня были галлюцинации,
От ужаса я лишился дара речи и замер, не в силах сдвинуться с места. Потом отчим, прорычав как зверь, отлепился от мамы, потянулся к сигарете на тумбочке, сел и закурил, а мама вдруг прильнула к нему с благодарной улыбкой, несоответствие которой тому, что я сам минуту назад видел, прогремело во мне какой-то навсегда непоправимой катастрофой. Став взрослее, я расшифровал свое тогдашнее впечатление – так жертва улыбается своему палачу.
С тех пор больше всего в жизни меня стала занимать тайна человеческих отношений, интимных прежде всего, – и чем больше я в нее проникал, тем меньше верил людям, тому, что они говорят, показывают и пишут. «Это все обман, – говорил я себе. – Не обман лишь то, что ты видишь про них сам». Так я стал соглядатаем. Сначала это было моим капризом, потом стало страстью, потом маниакальным психозом, паранойей.
Мне часто снится, что на моей совести несколько убийств, никем не раскрытых, и они мучают меня в моих недолгих снах – сплю я четыре-пять часов, не больше. Мне снятся места, где закопаны мои жертвы, снится, как строители случайно открывают один из моих страшных кладов, – он присыпан ржавой жухлой листвой, и труп еще не разложился и, стало быть, может вывести на след. Мне снится, что круг следствия все сужается и сужается, но каждый раз я просыпаюсь прежде, чем меня поймают, и, значит, в следующем сне все начнется сначала. На самом же деле я помог умереть лишь одному старику, развращавшему в своей поганой холостяцкой квартирке, забитой порнографическим хламом, пятнадцатилетнюю сдобную девчушку, которой он заплатил. Я надел резиновую маску монстра и постучал в стекло. Видимо, у него случился инфаркт...
Не скрою, чем дальше я захожу в своих поисках новых чувств, тем чаще меня искушает инстинкт палача, но мне не нравится вид крови – по этой причине я избегаю девственниц, – и если говорить о моем садомазохизме, то он скорее психологического свойства. Безграничная власть над человеком – вот, что пьянит меня. Но для этого ведь совсем не обязательно убивать. Я имею в виду – физически... Иногда я себя ощущаю всемогущим Бэтменом, человеком-летучей мышью, защитником слабых и обиженных. [10] Иногда – изгоем, горбуном Квазимодо из Нотр-Дама, внешние стены которого я бы легко прошел на руках и ногах, без веревок. Иногда – булгаковским Воландом. Но не реже посещает меня и ощущение собственного ничтожества. Тогда я не поднимаюсь на стену, а лежу лицом к ней в квартире, которую снимаю. Там я прохожу точку своей очередной смерти, а потом встаю и живу дальше. По причине своей ночной профессии я не пью и не принимаю наркотики, даже кокаин. Одно неточное движение может стоить мне жизни – а жизнь я, в общем, люблю и, можно сказать, дорожу ею.
10
Женщин, – добавил бы я, потому что мужчины сами должны себя защищать.
Истории, случающиеся со мной, иногда по нескольку месяцев не дают мне покоя, но в конце концов уходят куда-то, в безопасное беспамятство. Так что совесть моя не очень обременена – не больше, чем у библейского бабника царя Соломона, на перстне которого было написано: «И это пройдет».
Однажды, едва спустившись с крыши на чей-то балкон, я попал на свадьбу, вернее, на ее окончание, когда последние из гостей уже делали молодоженам ручкой. Жених сидел в торце опустевшего стола, положив голову на тарелку, – что называется, отдыхал, а невеста, бойкая, кровь с молоком, девица рабоче-крестьянского помета, тоже изрядно поддатая, но в разуме, как верная жена-выручальница выпроваживала последних свидетелей жениховского конфуза. Я почувствовал себя охотником за дичью и затаился. Я сидел и ждал: подо мной были пять хрущевских этажей и дворик с чахлыми деревцами, надо мной – небо с мохнатыми, как подсолнухи, августовскими звездами, во мне же самом, если продолжать аналогию с Кантом, – никаких нравственных законов... Я был
Невеста перестала плакать, подняла голову и удивленно спросила:
– Руська?
Мне же понравился ее темный силуэт на фоне заполненного ночными бликами окна.
Я мыкнул в ответ, забрался под одеяло и прижался восставшим членом к ее голому ядреному заду. Он был как два детских резиновых мяча – тугой и гладкий. В одной майке, она хотела повернуться ко мне, но я капризно-пьяно замычал, удерживая за плечи и, пристроившись, вставил, пока не поздно. Там тоже было туго, так туго и упруго, что несколько раз меня выталкивало на поверхность, – такой вагиной можно было бы метать копья... Юная телочка была малоопытной, но прилежной, и у нас получалось все лучше и лучше. Она кончила раз и два, однако в спине ее ощущалось какое-то растущее недоумение, и вдруг ударив меня задом так, что я чуть не свалился на пол, она села на постели и прорыдала:
– Ты не Руська!
– А кто же? – трезво спросил я, тоже кончив и чувствуя, что больше мне не хочется.
– Не знаю, – трагически прошептала она и вдруг схватила себя за шею, задавив вырвавшийся вскрик, похожий на позыв к рвоте.
В это время в дверь ткнулось что-то рыхло-тяжелое и пьяный голос Руськи глухо сказал:
– Люся, открой, я уже в порядке.
– Руслан и Людмила – цирк! – пробормотал я, почувствовав себя неуютно.
– Ой! – прижав ко рту руки, тихо запричитала рядом со мной поруганная невеста. – Ой, мамочки, что же это!
– Скажи ему, что не откроешь, пока он не прочухается. Тоже мне, жених – надрался до бесчувствия.
– Это не ваше дело. Уходите, уходите скорее. Стыдно вам. Мы не для того вас приглашали. Ой, мамочки, беда-то какая! – Видно, она принимала меня за шаловливого гостя со стороны мужа, какого-нибудь дальнего родственника, троюродного брата.
– Ладно, так и быть, – с притворным равнодушием сказал я, хотя сердце мое как-то горестно сжималось, встал и оделся под мерные вялые удары в дверь и унылые мольбы жениха. Я не видел лица невесты – она моего, и это почти снимало с меня ответственность за происходящее. Ночью все кошки серы.
Я открыл окно и вылез на балкон – оттуда до крыши мне было три шага.
– Пить надо меньше, ребята, – сказал я ей на прощание, чувствуя, что что-то упускаю, но не понимая, что.
– Не на ваши пьем, – стоя в постели на коленях, ответила невеста, уже непоправимо далекая, хотя еще пять минут назад она так простодушно делилась со мной тем, что у нее есть. Похоже, ей было безразлично, каким образом я исчезну – улечу, испарюсь, навернусь с пятого этажа. Лишь бы с глаз долой.
Вообще набор высоты для меня – это наркотик, эндорфин, гормон наслаждения. Большинство живет и функционирует горизонтально – за таким способом существования десятки тысяч лет закрепленного на практике опыта. Вертикаль – для избранных, для элитного меньшинства, потому что это не только гораздо трудней, но и опасней. Оторвитесь от земли хотя бы на два метра. Чувствуете холодок ниже пупка, точь-в-точь такой же, какой испытываешь в присутствии любимой женщины? Высота – это и есть женщина.
Первую свою стену я прошел в университете, когда учился на филфаке, этой Мекке эмансипированных девиц и субтильных юношей, на первом курсе бредящих о литературной славе, а на пятом – о баксовом местечке в заграничной конторе. Первые в основном невестятся, вторые предпочитают учиться. Вторых маловато, и на каждого приходится по целой стайке едва оперившихся пташек, ждущих, когда их покроют, а если и покрытых, то лишь в глагольных формах несовершенного вида, в том смысле что тема перманентно ждет своего продолжения и, стало быть, всегда есть место подвигу. Но эти водятся с пернатыми из других стай. За пять лет у меня не было ни одного филфаковского романа, разве что с преподавательницей французского, о чем мне не хватит духу рассказать, разве что, может, в старости. Но сейчас я не о том, я о стене, на которую взобрался впервые довольно поздно для будущего альпиниста – в двадцать один год, в начале пятого курса.