Mao II
Шрифт:
Биллу еще никогда не доводилось представляться незнакомым людям прямо с порога.
Пассажиры всё поднимались и поднимались на борт. Светил, разрубая небо, прожектор - его длинное, изжелта-зеленое копье вонзалось в ночь. Билл нашел свою каюту. Обстановка скромная - три проволочных вешалки да койка. Вновь почувствовав головокружение, он прилег, прикрыл лицо рукой от света. Паром дал гудок, и он подумал сквозь толщу боли, что это хорошо - у пароходов все еще есть гудки, и их перекличка все еще похожа на песню. Он думал, что отдых ему на пользу, от отдыха полегчало. Он думал, что написанные им страницы опасно кренятся: чего-то он не рассчитал, не
Литература всю жизнь ему заела.
Кровь не поступает к голове.
Он вспомнил, как однажды, когда бишь это было…
Погоди-ка две чуточки.
Он отпрянул от боли, сорвался в темную пропасть, приказав себе не возвращаться.
Он вспомнил, как однажды, когда бишь это было, ехал на такси в Айдлуайлд {11} , это по-тогдашнему, и водитель сказал: "Я выкормыш", точно- точно, а дело было так - из-за какой-то банальной неразберихи в личных делах предстояло болтаться в аэропорту часа два с половиной до вылета, и шофер сказал на это: "Я выкормыш старой школы: по мне, лучше ждать, чем опоздать", и тогда Билл сказал себе: возьми эту фразу на заметку, процитируешь ее другу или вставишь в книгу, роскошно звучит: "выкормыш старой школы", у него всегда сердце бьется веселее, когда он слышит такое на улице, в автобусе, в оптовом магазине, дикорастущая поэзия (подумал он сквозь толщу боли) случайных людских реплик.
Взмолился: "Пусть меня забудут".
Вновь сорвался, теперь уж - прямо под откос, отменил приказ "не возвращаться", но фразу он забыл, никому не пересказал, никуда не вставил, лет тридцать пять назад Кеннеди был Айдлуайл- дом, время - деньгами, фермеры - в поле, какой крутой откос - страх божий; собрав все силы в кулак, попытался вернуться.
Отец. Погоди-ка две чуточки.
Отец. Я тебе уже сколько раз говорил, надоело говорить.
Мать. Не закатывай рукава, так лучше.
Он услышал, как меняется ритм его дыхания, почувствовал, как погружается в истому, знакомую, хотя он ощущает ее впервые. Древняя неспешная монотонность, затрудненное дыхание - известны из истории, знакомы до мельчайших подробностей.
Прежде чем делать заказ, снимите мерку с головы.
Отец. Есть разговор, сынок.
Что это, он понял сразу. Разве тут спутаешь: написано аршинными буквами, сияет издалека в ночи. Стало ритмом морских волн, ритмом корабля, плывущего навстречу утру, туда, где солнце.
К изрезанному оврагами горному склону над гаванью Джунии лепились дома, в лучах рассвета похожие на воспаленно-алые прыщики. На набережной у пристани, где высаживались пассажиры, стояло несколько грузовиков с открытыми кузовами, нагруженных продуктами и напитками. Едва все сошли, на пароме появились уборщики. Каютами по правому борту верхней палубы ведал хромой старик. Обнаружив на койке неподвижно лежащего человека, он окинул взглядом его небритое, покрытое кровавой коростой лицо и грязную одежду, осторожно приложил пальцы к его бледному горлу, дожидаясь, не дрогнет ли какая-нибудь жилка. Затем произнес молитву и покопался в вещах мертвеца: не позарился ни на деньги в тощем кошельке, ни на добротные ботинки, ни на сумку и ее содержимое, но решил, что ничем не согрешит перед покойным, забрав его паспорт и прочие документы, - в Бейруте милицейским можно сбыть любую бумажку, лишь бы там значились фамилия и номер.
Со стороны шоссе
Скотт еще раза три-четыре провел по ковшику щеткой и снова обернулся, и, конечно же, это оказалась Карен, очень похожая на саму себя при их первой встрече, - мечтательница, сидящая на облаке в летний день, выплывшая прямо из головы Билла, размахивающая хозяйственной сумкой. От мойки он не отошел. Сполоснул ковшик водой, поработал щеткой, сполоснул - и опять щеткой, и опять сполоснул. Услышал, как она поднимается на крыльцо и открывает дверь. Вошла в прихожую - а он продолжал споласкивать не оборачиваясь, глядя на кран.
Она сказала:
– Я не стала звонить, просто взяла от автовокзала такси. Денег у меня осталось тюк-в-тюк - только на такси и чаевые, я специально хотела приехать промотавшейся вконец.
– Ветер распахнул дверь и кое-кого принес. Ну и ну.
– Если честно, у меня есть два доллара.
Он не оборачивался. Ну вот, теперь придется перестраиваться. Уже несколько лет он считал, что рожден для амплуа покинутого друга или брошенного любовника. Мы все знаем: то, чего мы втайне страшимся, никакая не тайна, а нечто всем известное и неистребимое, обещающее повторяться снова и снова. Он завернул кран, поставил ковшик на сушилку, выждал.
– Спроси меня, рада ли я, что вернулась. Я по тебе скучала. Как ты, нормально?
– С Биллом не пересекалась?
– спросил он.
– Я его словно бы все время видела, ну, знаешь… А так - нет. Ты ничего не слышал?
– Все тихо.
– Я вернулась, потому что боялась, у тебя не все ладно. И потому что по тебе скучала.
– Я тут нашел чем заняться. Кое-что сделал, кое-что разобрал.
– Ты всегда ценил труд до седьмого пота.
– Да, старина Скотт не меняется, - сказал он.
Его голос звучал как-то незнакомо. Наверно,
подумал он, из-за того, что я давно ни с кем не разговаривал вслух. Но возможно, виновата ситуация. Говорить было опасно: он не знал, в какую сторону покатится фраза, к некоему тезису или, с равным успехом, к его полному антитезису. Сейчас Скотт мог качнуться в любом направлении, среагировать так или сяк - все выйдет естественно. Он был лишь косвенно причастен к тому, что срывалось с его языка, и потому в его замечаниях ощущалась нехорошая, с легкой гнильцой беспечность.
– Конечно, вполне возможно, ты предпочитаешь жить один, - сказала она.
– Я это знаю. Я знаю, что уехала, наверно, не в самый лучший для тебя момент. Но я искренне считала…
– Знаю.
– Мы с тобой никогда не были попугайчиками-неразлучниками.
– Не переживай, - сказал он.
– У меня плохо получаются такого типа разговоры.
– Знаю. Не переживай. Мы оба не в своей тарелке.
– Из Нью-Йорка не звонила, с автовокзала не позвонила.