Марбург
Шрифт:
Мы с Розой обходим по периметру наш квартал. Семь часов, все дворники уже на своих местах. У нас с Саломеей и Розой отличный сталинский дом, построенный так давно, что когда в него въезжали, мои, уже давно ушедшие от нас родители, этот дом сто-ял крайним на московской окраине. Я еще помню, как с двумя пересадками, сначала на трескучем автобусе, потом без пересадки от Киевского вокзала мы с продуктами – никаких магазинов в округе, конечно, не было, мы ездили на метро – это была последняя станция на линии, а сейчас это почти центр города, один из самых лучших и престиж-ных районов. Раньше в нашем доме, при его заселении, в отдельных, иногда и коммунальных квартирах жила разная мелкослуживая шушера, выселенная по реконструкции из центра: педагоги, уборщицы, типографские рабочие, третьесортные актеры, инженеры, ничем не заре-комендовавшие себя журналисты; но со временем все эти квартиры расселили, семьям, которые разрастались, дали отдельные квартиры на новых окраинах, а дом постепенно заселила та часть населения, не скажу народа, которая в обществе называется номенклатурой. По утрам в советское время у каждого подъезда выстраивалась кавалькада черных и блестящих,
Мы знаем всех дворников, и, пожалуй, знаем все их истории. Это у нас начальник ДЭЗа на свою нищенскую зарплату покупает для своего расторможенного и неунывающего сына дорогой двухместный БМВ – полугоночный автомобиль. Дворники у нас нищи. Они живут в подвале, в многосемейном служебном общежитии, они понаехали из нищих центральных областей России и работают, собственно, за московскую ре-гистрацию и крошечную зарплату, которой не хватает на пищу. Все они мечтают зацепиться за Москву, чтобы потом – «работать на себя».
Конечно, не пристало в романе всё фиксировать, как журналисту, и описывать с дотошностью бульварного писаки. Лев Толстой предлагал как можно больше пропускать, но несправедливость так бьет по глазу и нервам, так многое хочется хотя бы «застолбить», чтобы будущее потом разобралось, что невольно в роман писателя вклинивается сам ход его собственной бытовой жизни. А читатель потом возмущается «несущественными подробностями» и пропускает такие страницы.
Вот, к примеру, Саша, приехавший как беженец из Узбекистана, но зарегистрированный где-то в Саратовской области, мечтает поступить в милицию – привыкнув к московской несправедливости, он теперь на всякий случай сам хочет её вершить, – но для этого надо иметь хотя бы подмосковную прописку, и вот Саша копит деньги, чтобы кому-то дать взятку, на паях со многими такими же бедолагами, как он, купить где-нибудь на окраине области дом и наконец-то получить право бесчинствовать в милиции и законе, как закон и милиция долгие годы бесчинствовали над ним. Это Саша, а есть еще Володя, Алеша, Петр Саввич, инженер-металлург по образованию, который кроме того, что работает дворником, еще грузит ящики с помидорами и кули с картошкой в овощной палатке и моет полы в центре по продаже автомобилей. У него семья в Мордовии, и он пересылает в Саранск деньги. Есть еще Мария Петровна. У нее тоже свой, не легкий, участок во дворе, но она еще чистит снег и обметает метелочкой по просьбе некоторых жильцов их автомобили зимой от снега, осенью от листьев и моет три подъезда. А еще мы с Розой знаем Ахмета из Казани, двух девушек из Молдавии и украинку Наталью, которая собирает деньги на операцию, чтобы ей зашили заячью губу и после этого она мечтает уйти в «самостоятельные» проститутки. Иначе как по-другому накопишь деньги на образование. Наталья хотела бы стать у себя на родине судьей!
Мы с Розой медленно идем вдоль дома сначала внутри двора, а потом через ворота выходим на улицу и обходим весь дом, занимающий целый квартал по периметру. По дороге мы здороваемся со всеми дворниками, работающими на своих участках, а иногда останавливаемся, чтобы поболтать. Зимой в это время еще глубокая темень, но в доме уже загорелись многие окна. Летом в утренней прогулке есть свои радости, все балконы и окна открыты, колышутся, как живые, занавески и через них из темноты выступают ломтики другой жизни: кусочек какого-нибудь буфета, золото багета старинной рамы или книжные полки, которые постепенно выходят из моды.
Зимой, через подсвеченные утром окна видятся иные обстоятельства. Явствен размах чужой жизни и иного быта. Настольная лампа, выбирающая из темноты комнатный цветок, зеленеющий аквариум с просыпающимися рыбками, лохматый игрушеч-ный медведь, прокоротавший ночь на подоконнике. Быт теплый и многозначительный, потому что, как правило, он укрупнен и осмыслен детским присутствием. Это мир, в котором жизнь идет легко и естественно, не от ожидания потрясений и катаклизмом, а от утра к ночи, от понедельника к пятнице и от одного дня рождения до другого. Я так тоскую по тому естественному и без особых затей миру, который пестовал мое детство. Но где всё это? Куда растворилось? Я живу от одного потрясения до другого и каждый день жду очеред-ное несчастье.
Последний раз Саломея не смогла открыть дверь бригаде «скорой помощи». Они позвонили снизу, от подъезда, каким-то образом она дотянулась до домофона, но в этот момент что-то случилось. Какая порвалась жизненная нить? Почему так резко и внезапно оставили ее силы? Она не смогла повернуть круглую ручку, чтобы добраться до второй, металлической, двери. Она слышала голоса людей и соседей, но совладать с нехитрой механикой не смогла. Она ползала на локтях по квартире, смахнула телефон и слышала, как с другой стороны до защелки добирается электросверло бригады МЧС. Оставить ее дома «скорая» не могла – это была бы смерть, потому что, как и любое несчастье, и болезнь и приступы также внезапна: кто же предполагал, что так подведет организм, работу которого ты обычно не замечаешь – кто из нас прислушивается, как работают почки, печень, сердце или селезенка? А как работает желудок и кишечник? Какие бушуют грозные вулканы и отравленные химические процессы в каждом человеческом теле? Кому надо это знать и кому дано? Несчастье начинается тогда, когда для того, чтобы человеческое тело и волшебный его венец – разум – существовали, надо три раза в неделю ложиться на четырехчасовое пе-реливание и очищение крови. И конца этому нет, и человек знает, что не отпустит его для агонии даже смерть, ты умрешь с иголками в вене и прозрачными трубками, протянутыми от тебя к аппарату. И это знает Саломея. Как она живет с этим знанием?
Наконец дозор закончен, мы с Розой возвращаемся домой. В подъезде, на только что вымытом полу, Роза оставляет следы от своих мощ-ных лап. Она шагает не спеша, принюхиваясь к новым запахам. В ка-бине лифта Роза садится. Она вполне взрослая собака, но садится, как щенок, не прямо, а поджимая под себя правую заднюю лапу. Шелковые черные ушки ее печально свешиваются. Она оживляется и начинает тянуть за поводок лишь когда я открываю дверь. Но собаку, как и человека, надо воспитывать всегда. Закрыв на два оборота дверь, я сразу же сажаю Розу, хоть она рвется на кухню. С неохотой она садится и с укоризной следит, как я снимаю куртку и надеваю тапочки. Ей бы конечно сразу лететь на кухню, где возле кухонного стола, в углу, стоят ее миски. Но, если по-года мокрая и на улице грязно – пожалуйте в ванну. Я провожу рукою по брюху Розы, рука мокрая и вся в эмульсии грязи. Сидеть! Иду по коридору, зажигаю в ванной комнате свет, открываю дверь и становлюсь на всякий случай таким образом, что перекрываю проход в кухню. Если бы собаку научить стряхиваться перед тем, как она заходит грязная в подъезд! Теперь я командую Розе: вперед. Она с места галопом в три прыжка влетает в ванну, на мгновение медлит, а потом каким-то немыслимым кульбитом, чуть лапами отталкиваясь от бортика ванны, запрыгивает внутрь. Она стоит, опираясь на все че-тыре лапы, как боевой конь на плацу, пока я регулирую душ на гибком шланге и подачу теплой воды. Грязь сливается с ее шерсти, и чер-ные потоки ползут к темному жерлу. Постепенно на перламутровой поверхности ванны вода светлеет. Тряпку, которой я вытираю собаке брюхо, – за раковину, Роза вся дрожит от ожидания. Наконец, еще один прыжок – уже из ванны и мы в кухне.
Саломея постоянно перекармливает Розу. Когда она сама ест, то Роза сидит рядом с нею, умильно глядит и всё время глотает кусочки, которые ей перепадают. Я не уверен, что из целой тарелки пельменей Саломее достается половина. Как правило, пельмень в рот одной, а следующий – в пасть другой. Если от многого немножко – это не разбой, а дележка. Именно поэтому утром я стараюсь дать Розе поменьше. А для этого надо действовать тихо и по-возможности не разбудить Саломею, чтобы она не встала раньше, чем положено.
Холодильник нельзя держать открытым больше, чем пару десятков секунд – он начинать дико пищать, и его клекот, как у орла, способен разбудить всех на свете. Я достаю кастрюлю с вареным телячьим сердцем – это самое дешевое для собаки мясо, отрезаю кусок. Конечно, собака мясоед, но за годы жизни с человеком она приспособилась и к человеческой пище: ест хлеб, переваривает макароны, в смеси с мясом пот-ребляет кашу. Розе уже много лет, а собачий век короток. По совету ветеринара, которая каждый год приезжает делать Розалинде прививки, мы уже давно не кормим собаку сырым мясом, а обязательно его варим и не разводим кашу бульоном. Бабушки ведь тоже стараются не есть жареного мяса, не пить бульона. Я режу вываренное мясо на куски, добавляю пшенной каши, потом для «скуса» добавляю горсть сухого корма. Я ставлю миску с собачьим питанием на пол. Отталкивая мою руку, Роза, подняв на загривке шерсть, как бы загораживая своей персоной от всего мира миску, глотает куски. Так экскаватор вырывает грунт под фундамент. Ну, слава Богу, теперь можно позаботиться и о себе.
Для чего мы живем? Чтобы наслаждаться? Чтобы продлить человеческий род, чтобы ежедневно мучиться, в конце концов, чтобы терзать себя надеждой? А может быть, мы живем, чтобы стремиться? Но к чему и куда?
Я живу в страхе своего будущего одиночества и будущих болезней, немощи, откровенного бандитизма современной медицины, перед которой если ты не богат, значит беззащитен, я живу в атмосфере тревоги за Саломею и собаку. С возрастом чужая плоть и чужое дыхание становятся дороже своих собственных. Я успокаиваю себя, что мертвые сраму не имут, но каждый раз комок подкатывает к горлу, когда представляю себе грязного старика умирающего в пыльной, заставленной мертвыми вещами квартире. По привычному божескому закону, когда женщины живут дольше мужчин, я должен был бы умереть раньше. Ну и что неприспособленность к быту и безалаберность Саломеи? Как-нибудь затолкнули бы меня в деревянный ящик, в лучшем случае поставили бы плиту из деше-вого гранита, закрывающую нишу с урной в крематории – так дешевле и проще, а разменяв квартиру и продав дачу и машину, Саломея бы как-нибудь дотянула. Но в этот расчет вмешалась страшная бо-лезнь Саломеи. И что теперь, если бездна позовет её первой? Что станет со мною? Как закончится моя жизнь? Мне стыдно за того беспомощного старика, который потребует внимания от посторонних людей. Счастлив, кто умирает на ходу, на бегу, в очереди за хлебом или в сберкассе, расписываясь в ведомости на получение пенсии. А если организм отключает одну жизненную систему за другой? Если отказываю ноги, перестает держать пищу кишечник, замолкает разум? Моя задача как можно дольше продержаться, я центр нашего маленького мирка, система баланса и видимого благополучия действует, пока я здоров и деятелен, в первую очередь держаться надо мне самому.