Марина
Шрифт:
В марте дожди шли каждый день. Марина создавала историю о Еве и Михаиле. Мелко исписывая книгу, которую я ей подарил, и почти не обращая внимания на плотное кольцо медиков вокруг себя, на бесконечные анализы и осмотры. Именно тогда я вспомнил об обещании, которое дал Марине в вагончике фуникулера, и вкладывал все силы в работу над собором. Ее собором. В интернате была книга о Шартре, и я взял оттуда кое-что для своего замысла. Рисунки я делал сначала на картоне. После первой сотни эскизов, уже почти убежденный в том, что мне не спроектировать и телефонной будки, я наконец кое-чего добился и отнес чертежи в мастерскую на улице Маргенат, сделав заказ на деревянные детали по ним.
– Что у тебя будет, малыш? – спросил меня
– Собор.
Марина с любопытством наблюдала, как я выставляю ее маленький, но личный собор на больничный подоконник. В те дни она усвоила в общении со мной тон черного юмора, который я плохо переносил.
– Ты не слишком торопишься, Оскар? – спрашивала она, улыбаясь. – Я пока жива.
А моя модель имела большой успех среди жителей больничных палат и их гостей. Донья Кармен из Севильи, восьмидесяти четырех лет отроду, бросала на нее скептические, но заинтересованные взгляды. Донья Кармен обладала мощными бедрами шестидесятого размера и силой характера, которая поворачивает вспять вражеские нашествия. Персонал у нее ходил по струнке. В жизни она много что перепробовала – была контрабандисткой, танцовщицей фламенко, певицей в цыганской таверне, поварихой, торговкой и бог знает кем еще. Она трижды вдовела и похоронила нескольких детей, но оставшиеся одарили ее многочисленными внуками. Все они ее обожали, и вокруг нее всегда была дюжина-другая внуков, племянников и прочих родичей, которых она смешила и бесила одновременно, например, отказываясь от салатов, потому что «они для травоядных, а не для нее». Я смотрел на старуху с восхищением и думал, что на небесах ошиблись веком: ей надо было жить при Наполеоне, тогда черта с два он бы сунулся к нам за Пиренеи. Я однажды это сказал вслух, и все присутствующие со мной согласились, только диабетики внесли уточнение насчет полезности салатов.
С другой стороны была койка Исабели Льоренте, дамы неопределенного возраста, всегда погруженной в довоенный номер журнала мод. Больше всего она напоминала манекен и проводила много времени, подкрашиваясь и поправляя парик перед зеркалом. После химиотерапии голова у нее была лысой, как биллиардный шар, но ей удалось себя убедить, что эту тайну никто не раскроет. Я вскоре узнал, не прикладывая к этому никаких усилий, что она была «Мисс Барселона» 1934 года и любовница тогдашнего алькальда. Всем, кто соглашался ее слушать, эта дама по секрету рассказывала, что у нее есть тайный возлюбленный, всесильный агент спецслужбы, который очень скоро вытащит ее из этой омерзительной лечебницы, куда она по недоразумению попала. Надо было видеть, как донья Кармен закатывала глаза каждый раз, когда это слышала. Никто и никогда не навещал бедолагу Исабель, и было достаточно сказать ей, что она-де сегодня прекрасно выглядит, чтобы целую неделю с ее лица не сходила неуверенная улыбка. Однажды в четверг мы увидели, что ее место пустует. Исабель Льоренте в тот день умерла, так и не дав времени своему мифическому возлюбленному себя спасти.
Третьей пациенткой в палате была Валерия Астор, девятилетняя девочка, которая могла дышать лишь благодаря трахеотомии, но никогда не забывала улыбаться всем входящим. Мать ее проводила рядом с дочкой все время, которое ей разрешали, а когда не разрешали, спала в кресле в коридоре. Каждый день старил эту женщину на год. Валерия спрашивала меня, что пишет Марина, писательница ли она, и знаменита ли? Меня она один раз спросила, не полицейский ли я; интересно, откуда она это взяла. Марина рассказывала ей бесконечные, придуманные на ходу истории; опыт показал, что любимыми сюжетами девочки были, в порядке перечисления: про призраков, про принцесс и про железную дорогу. Донья Кармен всегда присоединялась к прослушиванию историй, украшая их своим заразительным хохотом. Мать Валерии, милая, простая, совершенно измученная горем женщина, была очень Марине благодарна и связала ей шерстяную шаль.
Доктор Дамиан Рохас проводил в отделении целые дни. В конце концов он стал мне очень симпатичен. Выяснилось, что он закончил мой интернат и чуть было не принял сан. У него была ослепительной красоты невеста по имени Люлю, обладательница обширной коллекции мини-юбок и шелковых чулок. От агрессивной красоты Люлю перехватывало дыхание. Она всегда приходила к жениху по субботам, не упуская случая заглянуть к нам в палату и смеясь спросить, как тут он, это грязное животное, без нее себя ведет. Ей нравилось, что я смущаюсь до краски на лице каждый раз, когда она ко мне обращается. Марина потешалась надо мной и говорила, что если бы я посмел глядеть на нее, как на Люлю, она бы мне уж разукрасила физиономию. Люлю с доктором поженились в апреле и провели медовый месяц на Менорке. Доктор вернулся оттуда таким похудевшим, что медсестры шептались у него за спиной, покатываясь со смеху.
Больница стала в те месяцы моим домом и моим миром. Я с трудом выдерживал, как необходимость, занятия в интернате, и снова бежал на проспект Гауди. Доктор Рохас давал оптимистичные прогнозы: Марина молода, организм сильный, лечение дает положительную динамику. Мы с Германом не знали, как его благодарить, и засыпали подарками – галстуками, книгами, дорогими авторучками, а тот протестовал и объяснял, что просто работает как положено. На самом деле он проводил в отделении времени больше, чем любой другой врач.
В конце апреля Марина поправилась, порозовела. Мы с нею начали ненадолго выходить в коридор, а когда потеплело, даже в больничный внутренний дворик. Марина все писала и писала что-то в книгу, которую я подарил, но не давала мне даже издали взглянуть на текст.
– Скажи, что у тебя получается? – спрашивал я нетерпеливо.
– Идиотский вопрос, – отвечала Марина.
– Идиоты задают вопросы, умные отвечают. Так скажи – как у тебя выходит?
Она не отвечала. Я понимал, что для нее значит записать историю, которую мы пережили: пережить ее второй раз, теперь уже зная от и до. Однажды во дворике, подставив лицо солнцу, она сказала мне то, от чего я весь похолодел:
– Если что… обещай закончить текст.
– Закончишь работу ты сама, причем посвятишь ее мне, – отрезал я.
У меня было мое собственное дело: модель собора росла, преображалась и, хотя донья Кармен продолжала утверждать, что она ей напоминает мусоросжигательную печь у них в Сан-Адриан-де-Бесос, мне самому очень нравилось, как прошла линия арки. Просто идеально. Мы с Германом уже начали планировать выезд на пляж в Сант-Фелиу-де-Гишолс, столь любимый Мариной. Осторожный доктор Рохас обещал, что разрешит его к середине мая.
В те недели я понял, что такое «жить надеждой». Надеждой – и ничем другим.
Доктор настаивал, чтобы прогулок и физических упражнений было как можно больше, сколько Марина сможет выдержать. Велел чаще выходить во дворик на солнце.
– Пусть приходит в себя, пусть похорошеет, – авторитетно говорил он.
Женившись, доктор стал большим экспертом по женским секретам – по крайней мере, так он полагал. В субботу, например, послал нас с Люлю покупать Марине шелковый халат, причем в качестве его собственного ей подарка – он настоял на том, чтобы заплатить. Люлю меня повела в магазин женского белья на Рамбла, возле кинотеатра «Александра». Там ее все знали. Нам немедленно были предоставлены для выбора горы будоражащего воображение женского белья. Бесконечно более стимулирующего воображение, чем игра в шахматы.
– Как ты думаешь, твоей невесте понравится вот это? – Люлю прикладывала к себе вещицу в своем лучшем провокационном стиле, изгибая карминовые губы в неподражаемой хитрой улыбке.
Я не стал ей объяснять, что насчет невесты она ошибается. Это было так приятно и волнующе – позволить людям так думать. Кроме того, покупка женского нижнего белья в обществе Люлю стала таким головокружительным опытом, что я только кивал головой, как китайский болванчик, соглашаясь на все, что нам предлагали. Я рассказал обо всем этом Герману; он от души смеялся и пошутил, что Люлю, хоть и супруга доктора, явно опасна для здоровья окружающих. Впервые за все эти месяцы я видел, как Герман смеется.