Мария в поисках кита
Шрифт:
Неужели — воображение кончилось?..
Похоже, оно еще не начиналось, но вот-вот включится. Это ясно по тому, как качаются условные стены: им очень хочется стать настоящими. Покрытыми выцветшими обоями, старыми литографиями и групповыми снимками уже умерших людей (это соответствовало бы острову). Морские навигационные приборы, пережившие мертвых со снимков на несколько столетий, тоже не помешают. При одном условии: они достаточно плоские, чтобы не выбиваться из общего ландшафта.
Ни обоев, ни литографий со снимками пока нет. Недостены (или лучше назвать их «квази»?) бугрятся и вспучиваются, идут пузырями, как поверхность какого-нибудь гнилого болотца; но вместо
Что мешает стенам стать наконец самими собой? Мое присутствие? Я вторглась в стишком интимную сферу? — интимнее секса, интимнее ночных откровений с незнакомыми людьми?..
Тиканье часов явственнее, чем на лестнице. И невозможно определить, откуда именно оно идет.
Отовсюду.
Что, если часы замурованы в стену? Хотя, исходя из живых, движущихся и постоянно меняющихся поверхностей, логичнее было бы предположить, что они сидят где-то внутри, но совсем близко, под кожей, — как заноза, как карандашный грифель…
Так и есть.
В тот момент, когда одна из квазистен выгибается дугой и становится неуловимо похожа на живот беременной женщины, я вижу достаточно четкий абрис часового плода. Это большие кабинетные часы, и наверняка в них есть ниша, куда можно запихнуть все, что угодно: дрянные тайны, орудия убийства и даже объект, на который эти орудия были направлены. Здесь найдется место и для балеринки из музыкальной шкатулки.
Но убили совсем не ее.
Увлекшись мыслями о порочных внутренностях часов, спрятанных в порочных внутренностях стен, я пропускаю момент, когда стены сами собой начинают выравниваться и принимать более-менее нормальный вид. Вполне обжитой, с намеком на возможность литографий и даже морских навигационных приборов. Вернее, не все стены, — только один угол; он сформировался метрах в пяти от меня, что можно считать дальним концом комнаты.
Угол медленно проявляется во всех подробностях; в одной-единственной подробности. И эта подробность — человек. Силуэт человека, мужчины. Контур.
Все самое страшное с ним уже произошло. Закончилось, — и без моего деятельного участия. Он сидит в той же позе, что и парень из океанариума, белый кит Маноло. Но он — не Маноло, кто-то другой. Или просто «кто-то», условно, поскольку черты его лица невозможно зафиксировать в сознании, они постоянно ускользают. Я имею дело с весьма приблизительными глазами (они только что проступили), весьма приблизительным носом, скулами и подбородком (они проступили на секунду раньше). Не то чтобы глаза, скулы и подбородок ежесекундно менялись, как менялись названия яхт; они просто не собираются вместе и не становятся лицом.
И снова — никакой истории за ними, никакой конкретики.
Вот что убивает меня — отсутствие истории!
Если бы здесь была ВПЗР, она обязательно изрекла бы какую-нибудь многомудрую мысль; что-то вроде «Дуракам полработы не показывают».
Интересно, с чего это я взяла? Все как раз наоборот: работа сделана.
Ее можно назвать грязной, исходя из результата: тело, в отличие от не складывающейся мозаики лица, сложилось во вполне однозначную позу тряпичной куклы. И оно мертво — тут нет никаких разночтений. И оно облачено в… куртку, которую я привыкла считать курткой Сабаса! Секунду назад куртки и в помине не было, и вот пожалуйста: сине-серый вельвет в мелкий рубчик; просторный, заползающий на плечи капюшон, яркие накладные карманы и заклепки. С места, где я стою, логотип на заклепках не разглядишь, но если подойти ближе…
Я не собираюсь подходить ближе.
И этот человек не может быть Сабасом.
Не может, не может, убеждаю я себя. Я хорошо помню лицо Сабаса на фотографии (Хавьер Бардем в роли французского жиголо) — оно не имеет ничего общего с этим сырым, проявленным, неустаканившимся лицом, где все детали по-прежнему существуют отдельно друг от друга.
А самая последняя деталь выбивает меня из колеи окончательно: рубец на шее. Точно такой же был у Маноло…
Это и есть рубец Маноло! Багрово-фиолетовый по цвету. И при этом — гораздо более тщательно проработанный, чем даже восстановленная во всех мельчайших подробностях куртка. И выписанный почти любовно. Ну да, «почти любовно» — по-другому не назовешь.
«Messageries-Maritimes», ради него все и затевалось, messageriesотливает багровым, a maritimes— фиолетовым.
И эта
Вот и мой взгляд стремится к рубцу, как течная сука, сорвавшаяся с поводка, стремится к первому попавшемуся кобелю. Взгляд больше не слушается команд хозяйки (не смотреть, не смотреть, не смотреть!), он так и шарит по рубцу!.. Наверное, это и есть путь, которые проходят суда пароходной компании «Messageries-Maritimes»прежде, чем достичь берегов extreme orient Японии. Взятый жирным, багрово-фиолетовым пунктиром. Путь облеплен ракушками (я их вижу, вижу!); морскими блохами и белыми китами, уменьшившимися до размера блох. Самки и самцы, самцы и самки; самцы длиннее самок всего лишь на одну букву.
Чертов рубец завораживает.
Я чувствую себя японкой с открытки, вглядывающейся в морскую даль в ожидании парохода компании «Messageries-Maritimes», он вот-вот должен появиться на горизонте, растолкав китов и блох. В крайнем случае, это будет яхта.
«Ballena», «Silk», «Santa Cruz» — у нее много имен, но это одно и то же судно.
Нужно убираться отсюда, пока горизонт еще чист. И пока багрово-фиолетовый рубец не приобрел надо мной полную и окончательную власть, вытеснив все мысли, кроме мысли о красоте смерти. Ее насыщенности, живописности и чувственности. И ее умении прикинуться жизнью в самых разных ее проявлениях.
Такой подход к смерти культивирует в своих гнуснейших психопатологических романах ВПЗР. Вторая открыточная японка, временно отлучившаяся с берега. То ли в туалет, то ли для того, чтобы поправить прическу, а заодно и широкий пояс кимоно. Или сожрать втихаря рисовый пирожок, завернутый в промасленную бумагу. И это не просто бумага: на ней — домашние заготовки к речи о том, какими будут ее еще не написанные романы: простыми, ясными и нежными. И немного яростными, и чуть-чуть любовными, но это не постельная любовь, совсем другая. Пронизанная солнцем и летней негой, и кузнечиками в траве, и невинными философскими размышлениями о всех и всяческих смыслах. Что-то на манер «Вина из одуванчиков», где есть дети и старики.