Марк Шагал. История странствующего художника
Шрифт:
Сам же Шагал после учебы в предыдущих школах понимал серьезность здешних студентов: «ученики Бакста, все более или менее одаренные, по крайней мере, знали, куда шли». Он ценил окружающую обстановку, которую он называл «Европа в миниатюре». Объявив, что Гоген, Матисс и Морис Дени – художники будущего, Бакст направлял своих учеников к современным международным средствам выражения, среди которых они могли бы найти свои собственные формы при общей тенденции интеллектуальной независимости. Их целью были простота форм, очарование цветом и свободный мазок. Натюрморты составлялись из простых, грубых предметов, натурщики выбирались за их необычные силуэты, красавцев не приглашали. Студенты писали на грубых, шершавых, как мешковина, холстах, используя столярный клей для грунтовки и широкие кисти (узкие были запрещены), чтобы достичь размашистого мазка и толстой красочной поверхности. Во имя сохранения свежести впечатления избегали предварительного рисунка, стремились подчеркивать цветовые комбинации. Так достигалась определенная монументальность.
Но больше всего Бакст подчеркивал важность цвета. «Я сам рехнулся на цвете и не хочу слышать слова о черном и белом», – писал он из Парижа. «Искусство – это только контрасты, – бывало, говорил он. – У меня есть склонность к усилению цвета; и я пытался достичь гармоничного эффекта, скорее используя контрастные друг к другу цвета, чем подбирая цвета, которые идут друг другу… Яркий, чистый цвет – это мое пристрастие». Не испытывая интереса к натуралистической аккуратности, Бакст оценивал картину по тону и текстуре, напряжению и диалогам между цветами. Он поддерживал простое рисование и запрещал черные обводки, потому что они прерывали полеты между красками. Шагал немедленно откликался Баксту. Оболенская вспоминала, что Шагал первым показал работу, где было розовое на зеленом фоне. Это могла быть «Маленькая гостиная», изображение комнаты в доме его деда в Лиозно: двойной изгиб спинки стула и срезанный угол стола вызывают ощущение движения и воздуха. Шагал, следуя совету Бакста, уменьшает количество цветов, чтобы лучше владеть ими, и напряжение между доминирующим оттенком розового и легким зеленым делает интерьер живым. Тем не менее «Маленькая гостиная», с ее неустойчивостью и беспокойством, более обязана Гогену, чем кому-либо еще.
Многому ли на самом деле Шагал научился у Бакста? Как и Бакст, он всю свою жизнь был связан с цветом и театром. Но в Школе Званцевой Шагал провел только шесть месяцев. Он всегда считал себя «необучаемым», тремя годами ранее, занимаясь у Пэна, Шагал писал: «Правда состоит в том, что я не в состоянии учиться. Или, скорее, меня невозможно учить… Хождение в школу было для меня скорее овладением информацией, общением, а не надлежащим обучением». Общение с Бакстом стало поворотным пунктом: Бакст открыл дверь в Европу. «Судьбу мою решила школа Бакста и Добужинского. Бакст повернул мою жизнь в другую сторону. Я вечно буду помнить этого человека», – писал Шагал в 1921 году.
Сам Бакст все больше поворачивался от России к Парижу. Весной 1910 года он устроил для учеников Школы Званцевой первую общую выставку в Санкт-Петербурге, в комнатах художественного журнала «Аполлон». Это был первый шанс для Шагала выставиться публично, и, хотя Бакст настаивал на анонимности сотни картин, карикатура одной из учениц, Магдалины Нахман, на тему этой выставки подтверждает, что работы Шагала стояли отдельно. Картина «Покойник» была выставлена под номером один, картина «Свадьба» и большой лиловый холст «Обед» (теперь утерянный) также были представлены. Но выставка потерпела фиаско: к вернисажу была разослана тысяча приглашений, однако почти никто не пришел. Карикатура Нахман показывает двух раздраженных, кажущихся недовольными посетителей. Оболенская печально пишет, что «день открытия должен был быть для нас большим событием, но не стал им». Больше всего шокировало студентов то, что сам Бакст так и не увидел выставки: он развелся с женой и покинул Санкт-Петербург за несколько дней до открытия. Он уехал в Париж 20 апреля, чтобы работать с Дягилевым и «Русским балетом», и не намеревался возвращаться в Россию. Шагал, который представлял себе, что с помощью Бакста сможет обосноваться в Европе, был подавлен. Разговор о возможной его поездке остался незавершенным, и теперь это мучило и доводило его до сильнейшего возбуждения. В конце апреля Шагал писал Баксту в Париж в дикой надежде получить от него приглашение во Францию. Но «ничего не отвечает (Б), – написал он Ромму в мае. – Забыл в вихре балерины, ее ножек вертящихся, забыл ученика (какое неизбежное слово), одного небольшого человека… и поэтому грустно».
Бакст покинул своих студентов, предал их забвению, понимая, что не смог бы оправдать надежд, которые они возлагали на него. Вскоре после его отъезда из Одессы прибыла в Санкт-Петербург первая авангардная выставка, девятьсот полотен «Салона Издебского», в ней были представлены работы Матисса, Дерена, Ван Донгена, а также русских художников Кандинского, Ларионова, Гончаровой, Лентулова и Александры Экстер. Бакст не мог конкурировать с этим новым русским авангардом, который, как он считал, «отравлен ядом отрицания», но должен был в итоге пройти через «низины грубости», чтобы позволить русскому искусству «вновь вырваться и расцвесть потом чистым и пышным деревом, полным ярких цветущих плодов». Париж и балет Дягилева звали Бакста.
Шагал чувствовал, что преемник Бакста в Школе Званцевой Кузьма Петров-Водкин не может ничему его научить, этот художник писал в неоакадемическом стиле, находясь под большим влиянием иконописи, и не приносил в школу интернациональных особенностей. Через несколько недель после отъезда Бакста Шагал
Бакст говорил своим ученикам, что во время каникул нужно работать «если не до полного изнеможения, <…> то по крайней мере до мозоли на пальце», и Шагал, придерживаясь его слов, яростно писал в студии во дворе дома родителей все лето 1910 года. В «Портрете Анюты», где изображена его старшая замужняя сестра, Шагал, следуя совету Бакста, использует живой цвет, пластично формирует фигуру в виде энергичного силуэта на светлом фоне. Зловещий «Мясник» в сине-охристом колорите – это портрет его деда, похожего на грубого силача с топором в руке.
Шагал, мечтающий о Париже, слушает пульс своей семьи, будто прощаясь с ней.
Он делает быстрые наброски карандашом и пером тех мест, которые что-то значат для него, – спальни родителей с матерью, спящей на одной из двух тяжелых одинарных кроватей; гостиной Теи, где он впервые увидел Беллу; пишет сепией и акварелью дом деда в Лиозно.
Когда Шагал писал шедевр 1910 года, картину «Рождение», он сознательно закрывал ею цикл о жизни русско-еврейского маленького города, открытый картиной 1908 года «Покойник». Эти два полотна – рождение и смерть – образуют арку, перекинутую через весь его первый русский период: картина «Русская свадьба», ню с Теей и портрет Беллы. Салютуя друг другу, картины «Рождение» и «Смерть» являют собою смесь символизма, реализма и примитивизма. Оба изображения являются портретами состояния души художника, усиленного некоей театральностью. Но если в картине «Покойник» («Смерть») чувствуется страх, то в «Рождении» – ожидание, неуверенность и волнение.
Малиновый балдахин над кроватью, висящий на четырех столбах, как из-за театрального занавеса показываются акушерка, которая держит ребенка, и бледная, все еще истекающая кровью мать. Поза лежащей на кровати матери напоминает «Данаю» Рембрандта, с которой Шагал был знаком по Эрмитажу. В предварительном рисунке к картине использованы подчеркнуто классицистические фигуры. Расходящиеся занавески появились под влиянием византийских икон на сюжет Рождества. Ромм настаивал на том, что картина «Рождение» была вдохновлена символистскими стихами Блока и Андрея Белого, объясняя это тем, что Шагал, «чья жизнь была – года исканий», в то время был поглощен темами рождения, смерти, бесконечной смены поколений. «А я времени не знаю, – мечтательно говорил Ромму Шагал, – и это, быть может, нехорошо, очень нехорошо». Однако, несмотря на то, что в картине «Рождение» сплавились влияния Востока и Запада, она представляет собой типичную русскую авангардную живопись 1910 года, где присутствует личная шагаловская смесь мистицизма и грубой материальности, происходящих от хасидизма, которым он был пропитан, и повседневной жизни Витебска. Фейга-Ита, наблюдая, как сын заканчивает работу над картиной, предложила перевязать живот матери белым полотенцем, и он «тут же последовал ее совету. И это было правильно! Тело приобрело жизнь!» Как и в картинах, где позировала Тея, женщина являет собою центр; как комический контрапункт к ее торжественности изображается муж, неуклюже выползающий из-под кровати, где он прятался – вспомогательное действие. В то время как в золотом свете лампы новости о рождении ждет группа перешептывающихся евреев. Их фигуры, трогательные, но гротескные, вызывают в памяти характеры, описанные в современной, вдохновленной хасидизмом литературе на идише. Например, как у Ицхака Переца в его книге «Времена Мессии» (1908), где чудо рождения, предчувствие и ожидание перемен, имеющих важное значение, сочетаются с юмором и реализмом. Вот сцена в книге Переца, для которой картина «Рождение» могла бы быть иллюстрацией:
«Вхожу в корчму. Большая комната, разделенная пополам старым занавесом. В половине, что ближе к дверям, за столом сидят трое мужчин. Они меня не замечают, но мне они хорошо видны. Предо мною три поколения…
Старик подумал и спросил:
– Что случилось, девочка родилась, что ли?
– Нет! – ответила старуха. – Мальчик…
– Мертвый?
– Нет, живой… – отвечает старуха, но в тоне ее не слышно радости.
– Урод? Калека?
– У него какие-то знаки на плечах…
– Какие знаки?