Марк Твен
Шрифт:
Но, допустим, Твен решился бы исключить Тома. Гек по-настоящему спас Джима, они скитались, потом кто-нибудь им сообщил, что Джим не раб, все счастливы, пляшут и поют. Получается та же водевильность, только без Тома — за что, спрашивается, боролись? По-другому: Джим не свободен, он преступник, Гек его спас, они опять скитаются — и что? Финал один — их поймают и посадят, или они погибнут, зло восторжествовало, вдобавок Гек погубил свою душу и обречен на адские муки. Вот и хорошо, и получился бы жестокий шедевр, как «Повелитель мух»? Что ж, в 1891 году, когда Твен сделал страшную запись: «Гек приходит домой бог знает откуда. Ему 60 лет, спятил с ума. Воображает, что он все тот же мальчишка, ищет в толпе Тома, Бекки, других. Из скитаний по свету возвращается шестидесятилетний Том, встречается с Геком. Оба разбиты, отчаялись, жизнь не удалась. Все, что они любили, что считали прекрасным, ничего этого уже нет. Умирают». Он, вероятно, мог бы написать такую книгу. В 1882-м не мог — как не мог Толстой начать творческий путь с «Воскресения». Кроме того, он предназначал
Детская книга «Гекльберри» или взрослая? Двойственная. От ребенка ирония ускользает, он все принимает всерьез, как и «Дон Кихота», по образцу которого построен не только «Том», но и «Гек», — роман-странствие, масса побочных линий: Король и Герцог, семейство Уилксов, Грэнджерфорды и Шепердсоны; последние введены (автор об этом прямо говорил), чтобы высмеять романтические представления об аристократах Юга, а заодно проиллюстрировать любимый тезис: люди не замечают, как их религиозное благочестие вступает в противоречие с поступками и мыслями. «В следующее воскресенье мы все поехали в церковь, мили за три, и все верхом. Мужчины взяли с собой ружья, — Бак тоже взял, — и держали их между коленями или ставили к стенке, чтобы были под рукой. И Шепердсоны тоже так делали. Проповедь была самая обыкновенная — насчет братской любви и прочего тому подобного, такая все скучища! Говорили, что проповедь хорошая, и когда ехали домой, все толковали про веру да про добрые дела, про благодать и предопределение… <…>
— Что же он тебе сделал?
— Он? Ничего он мне не сделал.
— Так за что же ты хотел его убить?
— Ни за что — из-за того только, что у нас кровная вражда. <…> Была какая-то ссора, а потом из-за нее судились; и тот, который проиграл процесс, пошел и застрелил того, который выиграл, — да так оно и следовало, конечно. Всякий на его месте сделал бы то же».
Вот еще «взрослое» толкование романа: Гек и Джим олицетворяют бунт против цивилизации, свободу, душевную чистоту: «Везде кажется душно и тесно, а на плоту — нет. На плоту чувствуешь себя и свободно, и легко, и удобно», Том — общество, «игры по правилам»; Гек — не антиромантик, а подлинный романтик, философ: «Бывало, все небо над головой усеяно звездами, и мы лежим на спине, глядим на них и спорим: что они — сотворены или сами собой народились? Джим думал, что сотворены; а я — что сами народились: уж очень много понадобилось бы времени, чтобы наделать столько звезд. Джим сказал, может, их луна мечет, как лягушка икру; что ж, это было похоже на правду, я и спорить с ним не стал; я видал, сколько у лягушки бывает икры, так что, разумеется, это вещь возможная».
Общество всякий раз, когда беглецы с ним сталкиваются, поворачивается худшими сторонами — даже когда выступает на стороне добра. Разоблачили мошенников: «Глядим, навстречу валит толпа с факелами, все беснуются, вопят и орут, колотят в сковородки и дудят в рожки; мы отскочили в сторону, чтобы пропустить их; смотрю, они тащат короля с герцогом верхом на шесте, — то есть это только я узнал короля с герцогом, хотя они были все в смоле и в перьях и даже на людей не похожи, просто два этаких громадных комка. Мне неприятно было на это глядеть и даже стало жалко несчастных жуликов; я подумал: никогда больше их злом поминать не буду. Прямо смотреть страшно было. Люди бывают очень жестоки друг к другу». Толпа мерзка во всех проявлениях: когда пьяный мошенник влезает на помост проповедника, она принимает его кривляния за чистую монету; когда свидетель дает показания в пользу пойманного в очередной раз Джима — она растрогана до слез, но… «Потом они вышли из сарайчика и заперли его на замок. Я думал, они скажут, что надо бы снять с него хоть одну цепь, потому что эти цепи были уж очень тяжелые, или что надо бы ему давать не один хлеб и воду, а еще мясо и овощи, но никому это и в голову не пришло…»
Вызов обществу бросили не только Гек с Джимом — Твен демонстрирует разные варианты. Отнюдь не детям предназначен (и потому был исключен Чуковским) потрясающий эпизод с линчеванием Шерборна, который застрелил пристававшего к нему алкоголика Богса; у того осталась дочь, девочка в отчаянии, толпа распаляет себя благородным — и ведь не скажешь, что неправедным, — гневом: «Они повалили к дому Шерборна, вопя и беснуясь, как индейцы, и сбили бы с ног и растоптали в лепешку всякого, кто попался бы на дороге. <…> Шерборн все еще не говорил ни слова — просто стоял и смотрел вниз. Тишина была очень неприятная, какая-то жуткая. Шерборн обвел толпу взглядом, и, на ком бы этот взгляд ни остановился, все трусливо отводили глаза, ни один не мог его выдержать, сколько ни старался. Тогда Шерборн засмеялся, только не весело, а так, что слышать этот смех было нехорошо, все равно что есть хлеб с песком. Потом он сказал с расстановкой и презрительно:
— Подумать только, что вы можете кого-то линчевать! Это же курам на смех. С чего это вы вообразили, будто у вас хватит духу линчевать мужчину? Уж не оттого ли, что у вас хватает храбрости вывалять в пуху какую-нибудь несчастную заезжую бродяжку, вы вообразили, будто можете напасть на мужчину? Да настоящий мужчина не побоится и десяти тысяч таких, как ты, — пока на дворе светло и вы не прячетесь у него за спиной.
Неужели я вас не знаю? Знаю как свои пять пальцев. Я родился и вырос на Юге, жил на Севере, так что среднего человека я знаю наизусть. Средний человек всегда трус. <…> Средний человек не любит хлопот и опасности. Это вы не любите хлопот и опасности. Но если какой-нибудь получеловек вроде Бака Гаркнеса крикнет: «Линчевать его! Линчевать его!» — тогда вы боитесь отступить, боитесь, что вас назовут, как и следует, трусами, и вот вы поднимаете вой, цепляетесь за фалды этого получеловека и, беснуясь, бежите сюда и клянетесь, что совершите великие подвиги. Самое жалкое, что есть на свете, — это толпа; вот и армия — толпа: идут в бой не оттого, что в них вспыхнула храбрость, — им придает храбрости сознание, что их много и что ими командуют».
Не всякая свобода хороша, а общество не всегда так уж плохо. Антисоциален Финн-старший — он говорит точь-в-точь как наши современники, обсуждающие в ток-шоу злодейства органов опеки, отнимающих детей у пьяниц: «Ну на что это похоже, полюбуйтесь только! Вот так закон! Отбирают у человека сына — родного сына, а ведь человек его растил, заботился, деньги на него тратил! Да!» Нужно помогать, давать второй шанс, бормочет телевизор, а глаза выхватывают: «После того как он вышел из тюрьмы, новый судья объявил, что намерен сделать из него человека. Он привел старика к себе в дом, одел его с головы до ног во все чистое и приличное, посадил за стол вместе со своей семьей и завтракать, и обедать, и ужинать, — можно сказать, принял его, как родного. <…> А ночью ему вдруг до смерти захотелось выпить; он вылез на крышу, спустился вниз по столбику на крыльцо, обменял новый сюртук на бутыль сорокаградусной, влез обратно и давай пировать; и на рассвете опять полез в окно, пьяный как стелька, скатился с крыши, сломал себе левую руку в двух местах и чуть было не замерз насмерть; кто-то его подобрал уже на рассвете. А когда пошли посмотреть, что делается в комнате гостей, так пришлось мерить глубину лотом, прежде чем пускаться вплавь. Судья здорово разобиделся. Он сказал, что старика, пожалуй, можно исправить хорошей пулей из ружья, а другого способа он не видит».
Отец отнял Гека у цивилизации: «Ну, если только я увижу, что ты околачиваешься возле этой самой школы, держись у меня!» — Гек ничего не имеет против, он ведь не лидер, а предпочитает плыть по течению: «Так прошло месяца два, а то и больше, и я весь оборвался, ходил грязный и уже не понимал, как это мне нравилось жить у вдовы в доме…» Но свобода по Финну-старшему ужасно закончилась: избивал сына, допился, погиб. Другой вариант — свобода по Королю и Герцогу, издевающимися над человеческой глупостью: «Плевать нам на доктора! Какое нам до него дело? Ведь все дураки в городе за нас стоят! А дураков во всяком городе куда больше, чем умных». И вновь Гек плывет по течению, сопровождая жуликов не только из страха, но и потому, что «так получилось». Гек — бунтарь, герой? Нет, он слаб, он беглец, он конформист, как и Том. Как бы ни было противно общество, без него еще хуже, и драться с ним бесполезно, если ты не Шерборн (но Шерборн — убийца: выходит, надо быть убийцей, чтобы суметь пойти против толпы?), — можно только бежать, бежать, бежать… и всякий раз возвращаться, как вернутся другие американские беглецы — сэлинджеровский Колфилд, апдайковский Кролик…
Когда Хемингуэй сказал, что в американской литературе «ничего не было после» «Гека», то был полемический запал, но «до» действительно во многих отношениях «ничего не было». Впервые романное повествование полностью велось от лица неграмотного ребенка, автор испарился, читателю ничего не объясняют, рассказчик никого не судит, не понимает не только собственных поступков, но и окружающей действительности. Циркачки: «На всех них дорогие платья, сплошь усыпанные брильянтами, — уж, наверно, каждое стоило не дешевле миллиона». На арену выходит «подсадка», Гек и этого не понял: «Весь дрожал, боялся, как бы с ним чего не случилось. <…> Тут распорядитель увидел, что его провели, и, по-моему, здорово разозлился. Оказалось, что это его же акробат! Сам все придумал и никому ничего не сказал».
Революционен, как уже говорилось, был английский язык романа (представьте язык Пушкина в сравнении с языком Батюшкова; «Капитанскую дочку» в сравнении с «Бедной Лизой»): Твен не только позволил персонажам говорить «как в жизни», но полностью отошел от традиции подражания благородным формам европейской литературы, от закругленных, пространных фраз, многочисленных эпитетов. Оставив множество методических рекомендаций о том, как нужно выступать со сцены, он крайне редко высказывался о технике письма, но кое-что все же сказал. Лучший стиль — отсутствие стиля, писать надо по возможности «просто» (Пушкин: «Писать повести надо вот этак: просто, коротко и ясно»), избегать слов-«паразитов», не несущих смысловой нагрузки («Вместо слова «очень» всюду ставьте «чертовски»; редактор это повыбрасывает и получится то что надо»). Фрагмент «Заметки о тавтологии и грамматике» (1898): «Грамматическое совершенство — надежное, постоянное, выдержанное — это четвертое измерение, так сказать: многие его искали, но никто не нашел». «Я люблю точное слово…» (Хоуэлс: «Он презирал боязнь тавтологии. Если он считал слово подходящим, то ставил его на одной странице столько раз, сколько считал нужным».)