Маркиз де Вильмер
Шрифт:
Конечно, я делаю все, чтобы не сидеть сложа руки, и очень сожалею о том, что мой добрый друг (а маркиза действительно мой друг) не хочет принимать от меня никаких услуг. Стоит мне немного замешкаться, она уже звонит горничной, чтобы та подняла носовой платок, и еще сетует на мою преданность, не замечая, как мне досадно, что ничем не могу ее выразить.
Ты спрашиваешь, зачем она взяла меня в компаньонки? Сейчас объясню: маркиза принимает гостей с четырех часов, а до этого, вернее после свидания с маркизом, читает газеты и отвечает на письма. Конечно, это я пишу и читаю за нее. Почему она сама этого не делает, не знаю, ей это вполне под силу. Думаю, одиночество сильно тяготит маркизу и внушает ей такой страх, что развеять его занятиями
Когда я появляюсь у нее в полдень, она мало похожа на ту женщину, с которой я накануне рассталась в ее будуаре. Она точно стареет за ночь на десять лет. Я знаю, что горничные подолгу трудятся над ее туалетом, и во время этой церемонии маркиза не произносит ни слова, так как не выносит неправильного, простонародного языка. Несчастные девушки так утомляют ее (вдобавок она, вероятно, сильно страдает от бессонницы), что утром, когда я прихожу к ней, она исення-бледная, еле живая. Но через десять минут все меняется: маркиза заметно веселеет, приободряется и встречает младшего сына, помолодев на десять лет.
О ее письмах распространяться мне не пристало, хотя тайн в них нет: они не связаны ни с требованиями этикета, ни с делами. Маркиза пишет их, так как любит поболтать с друзьями, живущими в других городах. Она говорит, что это одна на возможностей побеседовать и обменяться мыслями с другими людьми, а в этих беседах — ее единственная отрада. Допустим, что это так, только у меня совсем другой вкус. Будь у меня досуг, я с охотой общалась бы только с теми, кого люблю, а ведь вряд ли маркиза любит всех своих корреспондентов — их десятков пять, — которым постоянно пишет, и всех гостей — их две-три сотни, — которых принимает каждую неделю.
Но дело не в моем вкусе, да я и не намерена осуждать женщину, ради которой пожертвовала своей свободой. Это было бы дурно, потому что, не уважай и не почитай я свою госпожу, я без труда могла бы уйти и наняться к другой. Хотя мое благоговение перед маркизой и омрачено некоторыми ее причудами, но, думаю, мне везде пришлось бы столкнуться с такими же, если не худшими, поэтому я не вижу причин особенно возмущаться ими и предпочитаю смотреть на все легко и философски. Словом, сестричка, если я и стану бранить здешние порядки или насмехаться над ними, отнеси это к случайным оговоркам в нашей беседе. Мне просто хочется писать тебе откровенно. Уверяю тебя, что здесь ничего нет такого, что доставляло бы мне огорчение или неудовольствие. Для меня самое главное то, что маркиза — женщина сильная, искренняя и участливая. Этим-то и привязала меня к себе госпожа де Вильмер, и я с радостью делаю все, чтобы ее рассеять и развеселить. Что там она ни говори, я-то прекрасно знаю, что живу при ней на положении, которому не позавидует и горничная. Я ее раба, но раба по воле своей, и поэтому чувствую себя такой же свободной и незапятнанной, как моя совесть. Чья душа свободнее, чем душа пленника или изгнанника во имя убеждений?
Когда мы расстались с тобой, сестричка, я об этом и не думала. Мне тогда казалось, что разлуку я не перенесу. И что же? Когда я нынче все взвесила, то получилось, что если я и страдала, так от одного неудобства: очень мало я тут двигаюсь. Но теперь и это уладилось, так что можешь обо мне не тревожиться. Из меня вытянули признание, и теперь я могу рано ложиться спать, а утром гулять в саду у дома. Сад небольшой, но я ухитряюсь делать там длинные прогулки, думаю о тебе и мысленно блуждаю по нашим полям и лугам с тобой и детьми. И от этих дум на душе становится так радостно! Да, но я ни слова еще не написала о герцоге д'Алериа. Наверстываю упущенное.
Я встретилась с ним всего три дня назад. Увидеть его, признаюсь, мне вовсе не хотелось. Я не могу не испытывать ужаса перед человеком, который разорил свою мать и вдобавок слывет порочнейшим господином на свете. И что же? Каково же было мое удивление, когда наружность его не внушила мне отвращения, хотя и не рассеяла прежней неприязни. Со страху я воображала себе его этаким дьяволом с рогами и хвостом… И вот как я встретилась с этим исчадием ада, не зная, что это он и есть. Надобно тебе сказать, что с матерью он обходится донельзя странно. Иногда в течение нескольких недель и даже месяцев навещает ее ежедневно, а потом пропадает, и целыми месяцами о нем ни слуху ни духу; когда же он снова появляется, то маркиза и герцог делают вид, будто расстались накануне. Не знаю, как моя госпожа относится к его поведению. Иногда она вспоминает о своем старшем сыне так спокойно и уважительно, словно речь идет о маркизе, но, как ты можешь догадаться, сама я не смею затрагивать столь щекотливую тему. Правда, однажды маркиза совершенно хладнокровно заметила, что герцог капризен к навещает ее, когда ему заблагорассудится.
Я не сомневалась, что в один прекрасный день он внезапно возникнет в нашем доме, но когда после обеда пошла, по обыкновению, в гостиную проверить, все ли там прибрано так, как велела маркиза, то и думать забыла о герцоге и даже не заметила незнакомца, сидящего в углу на козетке. Я всегда осматриваю лампы и жардиньерки в гостиной, пока маркиза, отобедав, сидит у себя в будуаре, а горничные четверть часа румянят ее и пудрят. Словом, я была поглощена важным делом и, пользуясь случаем, оживленно ходила по комнате, напевая под нос старую песенку, как вдруг, подняв голову, встретилась с большими синими, удивительно ясными глазами, взирающими на меня. Я поклонилась господину и попросила у него извинения. Он приподнялся и попросил извинения тоже, а я, занятая мыслями о гостях и не зная, что сказать этому пришельцу, который всем своим видом, казалось, спрашивал, откуда я взялась, сочла за благо промолчать.
Он встал и, прислонившись к камину, снова уставился на меня скорее благожелательно, чем удивленно. Он был высокого роста, немного грузный, весьма представительный, и — самое удивительное — весьма приятен внешностью. Редко встречаешь такое открытое, располагающее к себе и, если угодно, простодушное лицо. Голос у него бархатный и теплый, произношение и манеры утончены и благородны. В малейших движениях этой гремучей змеи есть особое очарование, а в улыбке — что-то совсем детское.
Можешь ты это понять? Я, во всяком случае, была так далека от истины, что, словно притянутая этим добрым взглядом, подошла к камину в полной готовности учтиво и благосклонно ответить незнакомцу, если он пожелает начать разговор. Он, казалось, только того и ждал и непринужденно спросил меня:
— Разве мадемуазель Эстер нездорова? — Голос его звучал вкрадчиво и мягко.
— Мадемуазель Эстер уже два месяца как здесь не живет. Я никогда ее не видела, потому что заменила ее.
— Вот уж нет!
— Я вас не понимаю.
— Скажите лучше, что пришли ей на смену. Весна не может заменить зиму. Она ее стирает из памяти.
— В зиме есть тоже своя прелесть.
— О, вы не знали Эстер! Она была колюча, как декабрьский ветер, и стоило ей подойти к человеку, как у него начинало ломить в суставах.
И тут он принялся расписывать бедняжку Эстер, да так беззлобно и смешно, что я, не удержавшись, расхохоталась.
— Слава богу, вы умеете смеяться? — воскликнул он. — Смех в этом доме! И вы часто смеетесь?
— Конечно, если мне смешно.
— Эстер никогда не было смешно. Впрочем, на то были причины: если бы она рассмеялась, все увидали бы ее зубы. О, ради бога, не прячьте свои! Я уже обратил на них внимание, но словом о них не обмолвился. Ничего на свете нет глупее комплиментов. Смею ли узнать ваше имя? Нет, молчите. В свое время я догадался, как зовут Эстер, и сразу окрестил ее Ревеккой. Видите, какой я сердцевед! Теперь мне хочется отгадать ваше имя.