Марлен Дитрих
Шрифт:
Но в одном отношении он был абсолютно прав. Я стала женщиной.
Глава 3
Берта была полна подозрений и допекала меня, пока я не призналась. Эта связь придала мне смелости. Я обстригла волосы, стала носить облегающие свитера, еще больше укоротила подолы и подвернула чулки. Запретных сластей и сигарет теперь было недостаточно. Мне хотелось исследовать жизнь за пределами пансиона и консерватории, познакомиться с Веймаром, где под величавой наружностью роскошного центра бурлила беззаботность.
Я подговаривала Берту, и мы вместе с ней
36
Баухауз (нем. Bauhaus) – Высшая школа строительства и художественного конструирования, учебное заведение, существовавшее в Германии с 1919 по 1933 г., а также художественное объединение, возникшее в рамках этой школы, и направление в архитектуре.
И все же среди всех потрясений я сохраняла безмятежность. Одна ошибка – и окажешься в беде. Берта не раз предупреждала меня, что я сильно рискую, продолжая интимную связь с женатым профессором, но я заверила ее, что принимаю все меры предосторожности и не питаю иллюзий. Хотя Райц никогда не упоминал о жене, кроме как оповещая меня, дома она или нет, само ее наличие являлось неустранимым препятствием. У профессора были также сын и дочь, их фотографии стояли на каминной полке. Сын примерно одного со мной возраста. О детях Райц тоже говорил редко, но и молчания было вполне достаточно. Я не имела представления, успешен ли его брак и любит ли он все еще свою жену, но знала точно, что счастья и тепла в их союзе не хватало. Райц сам давал мне это понять без слов, я не добивалась от него признаний.
Некоторое время это меня устраивало. Он не мог встречаться со мной каждый вечер, поэтому у меня оставалась масса времени для других занятий. Я была очарована вновь обретенными друзьями. Они разглагольствовали о ярких бабочках, вырвавшихся из-под разорванного войной панциря Берлина, – театрах, кабаре и водевиль-холлах, которые появлялись тут и там посреди всеобщего упадка и нищеты. Дети массово умирали от тифа и голода. Искалеченные фронтовики не получали выплат от правительства и шли просить милостыню или продавали контрабандные товары. Женщины, которые пережили войну, потеряв мужей и сыновей, продавали с лотков все, что имели, или, если были достаточно проворными, устраивались в женские певческие и танцевальные ансамбли, так называемые девичьи хоры. В Германии царил хаос, ее изрешетили бедность и преступность. Однако каждый парень, которого я целовала, и каждая новая знакомая девушка хотели отправиться в Берлин, но не для того, чтобы превозносить Генделя, Шиллера или Гёте. Нет, они жаждали заниматься абстрактным искусством, писать сатиры, шататься по улицам и наслаждаться свободой. Они напоминали мне друзей дяди Вилли, собиравшихся в его гостиной, воодушевленных верой в то, что творчество способно исцелить любые недуги. Берлин – именно там создавалось искусство, только этот спасительный маяк мог развеять скуку повседневной рутины.
Каждый надеялся, что в Берлине ему
Но я боялась возвращаться туда.
Райц никогда не показывался на люди со мной. Мы продолжали наши тайные свидания, как уроки, – наедине, не пытаясь заглядывать вперед дальше следующего раза. Наконец мне это стало надоедать. Я хотела большего, но чего? Приближался конец моего третьего года обучения в консерватории. Сколько бы я ни задвигала поглубже эту мысль, но вечно оставаться студенткой невозможно. Пора было начинать планировать свое будущее.
– Как думаешь, мне нужно вернуться в Берлин? – порывисто спросила я Райца однажды вечером, куря в постели после любовного соития.
С ним я начала курить больше, это превратилось в наш ритуал после секса; профессору такое продолжение нравилось, ведь временами, когда постельная часть заканчивалась, он становился угрюмым.
– Берлин? – повторил Райц, стоя у окна; кончик его сигареты мерцал в полумраке. – Что ты собираешься там делать?
В его голосе не было заинтересованности, как будто речь шла о пустяках, отчего я только сильнее разгорячилась. Неужели ему все равно, уеду я или останусь? Во мне взыграло своенравие. Прошло уже столько месяцев, а он продолжает вести себя так, будто мы вовлечены в какой-то греховный процесс, вину за который он никогда не сможет искупить.
– Не знаю, – сказала я подчеркнуто небрежно, чтобы посмотреть, добьюсь ли этим какой-нибудь реакции. – Концертирующей солисткой мне не стать, но исполнять музыку я все-таки могу. Есть много разных возможностей. Новые музыкальные залы и кабаре открываются каждый день. Могу играть в дуэте или петь. – Погасив окурок, я провела рукой по спутанным волосам и, придав голосу хрипотцы, как делают певички в местных кабаках, затянула: – «Мы не те, что любят по праву, нам доступны сотни чудес…» – Я замолчала, наблюдая, как Райц поворачивается ко мне с легкой улыбкой. – У меня приятный голос, ты не согласен? – подстрекала я его. – Друзья говорят, я пою очень хорошо.
– Это верно. И голос у тебя прекрасный. Ты знаешь, о чем эта песня? – Я пожала плечами, и он пояснил: – Это «Das Lila Lied», «Лавандовая песня», – гимн гомосексуалистов.
– Да-а?..
Конечно, я знала это. Гомосексуалистов не раз встречала в кафе – гибкие парни в облегающих матросских брюках и забавных шапочках, вальяжно раскачивавшие бедрами. Во мне разгоралось любопытство, когда они бочком пробирались мимо меня, обменивались взглядами в баре и иногда скрывались в переулке позади кафе. Однажды я вытащила наружу Берту, несмотря на ее протесты.
Мы стояли в тени и смотрели, как один парень прислонился к стене, а другой опустился перед ним на колени и взял его в рот. Прямо там, под плохо приклеенными афишами, анонсирующими последний фильм Хенни Портен, и дерзкими лозунгами в сопровождении серпов и кулаков. Пока первый сосал, стоящий покосился на нас. И подмигнул. Берта ахнула, отшатнулась от меня и бросилась обратно в кафе. А я осталась, пока они не завершили свое рандеву: парень на коленках мастурбировал, когда его приятель кончил. Их развязная чувственность возбудила меня и заставила задуматься о причудливости форм, которые обретает желание при нашем новом порядке: ее зримым воплощением стали эти юнцы, которые не только ощущали себя свободными делать то, что делали, но, очевидно, наслаждались публичным представлением. Это больше не была мамина Германия. Когда внешние приличия утрачивают всякое значение, верх берет природное начало.
– У них есть собственный гимн? – изобразила я удивление. – Это оригинально.
– Так думаешь только ты. А для всех остальных – это еще один знак того, что мы погрязли в разврате.
Райц потянулся за халатом, подштанники уже были надеты; в этот бесформенный белый мешок, который доходил ему почти до колен и всегда вызывал в моей памяти бабушкин испуганный возглас: «Что это за жуть такая?!» – он прятался сразу, как только мы заканчивали.
Вспомнив о парнях в переулке, я чуть спустила с себя одеяло и обнажила грудь: