Марш экклезиастов
Шрифт:
К счастью, на земле нет такого города, где стражники едины с народом. Разве что в Иреме, да кто ж его видел!
Великодушному мореплавателю пришлось объясняться с вредным юнцом: кого это он привёл в священный город халифа Харуна, и только им двоим ведомо, во сколько динаров обошлось ему объяснение. Тоже правильно, не жадничай — ведь Аллах всегда при делах.
Где скрыться скромному проходимцу в великом городе? Правильно, в лучшем караван-сарае, среди приличных людей.
…— Ловко я морячка-то с хвоста скинул! — необоснованно хвалился Абу Талиб. — Будет с него заморских открытий! Ещё мы в Иреме его не видели! Нечего ему там делать!
Брат Маркольфо, возлежавший на ковре, держал надо ртом громадную
— А вот отстроится синьор капитан, справит новоселье — и затоскует! — сказал он. — Знаю я эту морскую породу. С его возможностями и упорством он, чего доброго, и вправду поставит судно на колёса и будет гонять туда-сюда по сахре, покуда не врежется в стену Ирема!
— У Ирема нет никаких стен, — вздохнул Сулейман аль-Куртуби. — Пора бы уж понять.
— А по мне, так лучше бы понять, как это мы столько дней толклись рядом с главной дорогой, а думали, что пребываем в сердце сахры, — сказал бенедиктинец. Свою рваную рясу он в бане постирал самолично, никому не доверив лохмотья, словно в них были зашиты алмазы и самоцветы, голову обрил наголо и прикрыл афганской шапкой. И, что интересно, вовсе не торопился обниматься с единоверцами, каковых в Багдаде хватало.
— Это-то и есть главное доказательство, что Ирем недалеко! Если бы мы сразу договорились об общности цели, то больше бы преуспели!
— А самое странное, — продолжал монах, — так это то, что стражники знали твою свежую примету! Между тем свиток-то был затёртый…
— Экий ты внимательный! — похвалил его поэт. Свою налобную тамгу он первым делом скрыл за повязкой с какими-то подходящими к случаю словами Пророка. — Я-то, наоборот, считал, что с новой приметой мне будет легче пройти — ведь и суток не прошло с тех пор, как заклеймил меня презренный вор ядовитой своей слюной, а вышел расклад совсем иной. Выходит, Ирем с нами рядом, хоть и не узришь взглядом. Не зря говорят, что в Иреме останавливается само Время, как люди бродят джинны и пери, и в Ничто отворяются двери… Есть в науке такое понятье — «фана», то есть отрицательная величина, а у вас «аннигиляцией» зовётся она…
— Ясное дело, — пожал плечами брат Маркольфо. — Аннигиляция, что ж ещё. Чему ж там и быть? Войдёт в Ирем человек с корыстными мыслями — тут и фана ему. Очень просто. Как в Царствии Небесном.
И, покончив с виноградом, принялся за фаршированные баклажаны.
— Дивлюсь я твоей грамотности, кафир, — вздохнул поэт. — Да ты поистине знаний эмир! К чему они простому паломнику, святому уголовнику?
— Насчёт уголовника это ты зря, — сказал бенедиктинец. — Защищаться, конечно, приходилось, хулителей Христовых на место ставить… Но чтобы так просто — ни-ни! Коли в Ирем собрался — сердце чистым должно быть! Как у тебя, к примеру.
— Или как у тебя. Ты ведь хочешь стать халифом гяуров, христиан повелителем, правоверных гонителем — нет ли корысти в том?
— Ни капельки, — сказал монах и потряс в доказательство пустой кувшин. — Ведь при мне-то всем хорошо будет — и католикам, и басурманам, даже язычникам — они-то в чём виноваты?
— Ну ты прямо аль-Фараби! — воскликнул Сулейман из Кордовы.
— Доводилось читать, — скромно сказал брат Маркольфо. — Только он всё у нашего блаженного Августина списал, причём внаглую. Да и Алькоран-то ваш, если разобраться…
— Ни слова более! — вскричал шаир. — Известно, что всякое о вере прение вскорости переходит во взаимное избиение. Таково общее мнение. А ведь мы ещё даже не знаем, избавились ли от стражи! Затеем возвышенный диспут — а нас тут как раз и притиснут. Ясно, что мы с тобой вдвоём до цели быстрее дойдём. В поисках ты, вижу, тоже мастак и учён, как древний мятежник Маздак. А раз так, то вряд ли обойтись нам без крепкой взаимной клятвы, да такой, от которой Земля содрогнётся и Небо в трубочку совьётся, половина облаков устремится на Север, а другая — на Юг, как перед Последним Судом. Понял, друг? Пусть клятва будет страшной и невозвратимой, как день вчерашний. Пусть, нарушив её, не только мы исчезнем в пасти у Тьмы, но и место, где один из нас другого предаст, проклято станет навеки, чтобы не навещали его ни звери, ни человеки, чтобы не знало оно ни крыши, ни свода, ни купола, ни крова иного, чтобы соль там пресною стала а огниво искры не давало!
Бенедиктинца аж передёрнуло.
— Ну давай, — сказал он без всякого удовольствия. — Что там надо — нашу кровь, живую собаку, хлеб, клинок?
…Судьба, судьба — конь, скачущий по могильным плитам!
В ожидании парабеллума
Сейчас мне придётся описывать то, чего я сам почти не видел, но без описания чего просто не обойтись. Ну, вы меня поймёте. А поняв, простите. Когда имеешь дело с тем, с чем мы связались…
Впрочем, ладно. К делу.
Я уже сказал, что Лёвушка, прихватив Хасановну, понёсся на аукцион, где должны были, в числе прочего, продавать Грааль. Ну, или что-то, похожее на Грааль. Я не видел. Я про него столько прочитал, что должен был, наверное, видеть его во сне и опознавать издалека по запаху — так вот, фиг вам. У меня в тот момент не было никакого охотничьего азарта, и всё, о чём я думал — как расшифровать записку. Вернее — как, по каким критериям, выбрать из уже десятка вариантов расшифровки правильный?..
И вот сидели мы с Ирочкой на очень такой кухонной кухне тёти Ашхен, грызли сырные палочки и рассуждали на эту тему, и у неё тоже не было готового решения, а подходила она с другой стороны: если я пытался размышлять и вычислять что-то логическое, то она считала, что правильное решение должно быть гармоничным и тёплым.
Что такое кухонная кухня? Ну, это такая довольно тесная кухня, где тётя Ашхен царствует и правит, а именно — ну оч-чень вкусно готовит. Причём, что характерно — на этой кухне не едят. Она даже сама для себя, когда внуков нет, накрывает в столовой. А уж когда дядя Коминт был жив… Так вот, на этой кухне среди гирлянд лука и чеснока, связок перца и мешочков со всякой ароматной всячиной, и всё это развешано так, чтобы легко было тянуться от «станка» — так тётя Ашхен называла массивный кухонный стол, дубовый с мраморной столешницей, о которую посуда разбивалась с дивной лёгкостью, — на этой кухне было необыкновенно уютно сидеть. На табуретках, облокотясь о широкий подоконник, на котором в горшках росли помидорные деревья. Но это можно было только тогда, когда тётя Ашхен не работала на станке.
Сейчас она не работала, убежала за покупками, потому что дверь холодильника перестала распахиваться от напора еды изнутри, и мы с Ирочкой сидели у подоконника, хрустя сырными палочками и рассуждая о резонах, которыми мог руководствоваться отец, отправляя записку, и я зачем-то взял пультик засунутого под потолок чёрненького телевизора с таким выпуклым экраном, что он казался линзой, и что-то нажал, и сразу попал на скандал — на очень громкий скандал, так уж был выставлен звук.
Шёл какой-то документальный репортаж, показывали наскипидаренную толпу, все чего-то хотели, оператор с камерой куда-то пробивался, его толкали — и орали, орали и орали, непонятно, но чертовски выразительно. И наконец он пробился к сцене, или подиуму, или как это ещё назвать, в общем, такое возвышение, помост, на котором стоял стол с криво сдёрнутой зелёной скатертью, на скатерти стоял самовар и какие-то подсвечники, и что-то ещё, и парень в расстёгнутом фраке и вывалившейся из брюк сорочке, пытаясь перекричать общий галдёж, что-то объяснял, показывая руками, как то ли он кого-то хватал, то ли его хватали…