Марш Радецкого
Шрифт:
— Она у мужа. Его приступ на сей раз продлится долго. Возможно, что он навсегда останется там. И будет прав. Я ему завидую. Я навестил ее. Она постарела, друг мой, очень постарела.
На следующее утро, в десять часов, лейтенант входил в окружную управу. Отец уже был там. Открывая дверь, лейтенант сразу увидел его. Он сидел как раз напротив двери, у окна. Сквозь зеленые жалюзи проникало солнце, рисуя узкие светлые полоски на темно-красном ковре. Жужжала муха, тикали часы на стене. Здесь было прохладно, тенисто и по-летнему тихо, как некогда, во время каникул. И все же на всех предметах этой комнаты покоился сегодня какой-то новый, неопределенный блеск. Нельзя было понять, откуда он исходил. Окружной начальник поднялся.
Окружной начальник остался стоять у стола. Он дал Карлу Йозефу приблизиться. Положил пенсне на папки с деловыми бумагами и обнял сына. Они наскоро поцеловались.
— Садись, — произнес окружной начальник и указал на стул, тот самый, на котором Карл Йозеф сидел еще кадетом по воскресеньям с девяти до двенадцати, держа на коленях фуражку с вложенными в нее белоснежными перчатками.
— Отец, — начал Карл Йозеф, — я ухожу из армии!
И тотчас же почувствовал, что не в состоянии объясниться сидя. Поэтому он поднялся и стал у другого конца стола, напротив отца, не сводя глаз с его серебряных бакенбардов.
— После несчастья, — промолвил отец, — которое постигло нас третьего дня, это похоже… на дезертирство. — Вся армия дезертирует, — отвечал Карл Йозеф.
Он покинул свое место и начал ходить взад и вперед по комнате, держа левую руку за спиной, правой как бы иллюстрируя свой рассказ. Когда-то давно так ходил по комнате старый Тротта. Жужжала муха, часы тикали на стене. Солнечные полоски на ковре становились все ярче, солнце быстро поднималось; верно, оно уже высоко стоит на небе. Карл Йозеф прервал свой рассказ и взглянул на окружного начальника. Старик сидел, беспомощно свесив руки, полускрытые блестящими, круглыми, накрахмаленными манжетами. Его голова упала на грудь, и крылья бакенбардов закрыли манишку. Он молод и наивен, думал сын. Он милый, наивный младенец с седыми волосами. Может быть, я — его отец, герой Сольферино? Я стар, а он только в летах. Карл Йозеф продолжал ходить по комнате и вдруг воскликнул:
— Монархия умерла, умерла! — и остановился.
— По-видимому! — пробормотал окружной начальник.
Он позвонил и сказал вошедшему канцелярскому служителю:
— Передайте фрейлейн Гиршвитц, что мы сегодня обедаем на двадцать минут позднее!
— Идем, — обратился он к сыну, беря шляпу и трость. И они отправились в городской парк.
— Свежий воздух не повредит! — заметил окружной начальник. Они прошли мимо павильона, в котором белокурая девушка продавала воду с малиновым сиропом.
— Я устал! — заявил окружной начальник. — Сядем!
И впервые, с тех пор как он служил в этом городе, окружной начальник опустился на обыкновенную скамью в парке. Он принялся чертить тростью на песке какие-то бессмысленные линии и фигуры и как бы между прочим сказал:
— Я был у императора. Собственно, я не хотел тебе это говорить. Император лично уладил твое дело. Но больше ни слова об этом!
Карл Йозеф просунул свою руку под руку отца. Он снова ощущал его худую руку, как тогда, на вечерней прогулке в Вене. Больше он не отнимал руки. Они вместе поднялись и рука об руку пошли домой.
Фрейлейн Гиршвитц появилась в воскресных серых шелках. Узкая прядь волос ее высокой прически над лбом приобрела цвет ее праздничного платья. Она успела еще наспех приготовить праздничный обед: суп с лапшой, жареную говядину и вареники с вишнями.
Но окружной начальник не проронил ни слова по этому поводу. Казалось, что ему подан обычный шницель.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Через неделю Карл Йозеф расстался с отцом. Они обнялись в сенях,
— Хорошо, если б ты мог оставить армию по болезни. Без уважительных причин из армии не выходят!
— Так точно, папа! — произнес лейтенант.
За минуту до отхода поезда окружной начальник ушел с перрона. Карл Йозеф видел, как он удалялся, выпрямив спину, с поднятым кверху сложенным зонтиком, похожим на обнаженную шпагу. Он не оборачивался, старый господин фон Тротта.
Карл Йозеф получил отставку.
— Что ты собираешься делать? — спрашивали его товарищи.
— У меня есть должность! — отвечал Тротта, и они умолкали.
Он осведомился об Онуфрии. В полковой канцелярии ему ответили, что денщик Колохин дезертировал.
Лейтенант Тротта отправился в гостиницу. Затем он стал медленно переодеваться. Сначала отстегнул саблю — оружие и символ чести. Этого момента он всегда боялся. И теперь был удивлен: никакого сожаления он не испытывал. На столе стояла бутылка «девяностоградусной», но ему даже не хотелось выпить. Хойницкий приехал за ним, внизу щелкнул его кнут, вот он уже вошел в комнату. Он уселся и стал смотреть на Карла Йозефа. На башне пробило три часа. Все сытые голоса лета врывались в открытое окно. Само лето призывало лейтенанта Тротта. Хойницкий, в светло-сером костюме и желтых сапогах, с кнутом в руке, казался посланцем этого лета. Лейтенант провел рукавом по матовым ножнам сабли, обнажил клинок, дохнул на него, протер носовым платком и положил оружие в футляр. Казалось, что он обряжает труп перед похоронами. Прежде чей пристегнуть футляр к чемодану он взвесил его на ладони. Потом присоединил к нему саблю Макса Деманта. Еще раз перечитал выцарапанную на сабле надпись: "Оставь эту армию!" Теперь он оставлял ее…
Лягушки квакали, кузнечики стрекотали, внизу под окном ржали гнедые Хойницкого и слегка дергали легкую коляску; колеса и оси ее скрипели. Лейтенант стоял в расстегнутом мундире, потом он обернулся и сказал:
— Конец одной карьеры!
— Да, карьера кончена! — подтвердил Хойницкий. — Всем карьерам пришел конец!
Теперь Тротта снял мундир. Он распластал гимнастерку на столе, как их этому учили в кадетском корпусе. Потом сложил ее пополам, предварительно загнув жесткий воротник и рукава; и вот она уже превратилась в маленький сверточек. Сверху он положил аккуратно сложенные штаны. Потом надел серый штатский костюм; ремень, как последнюю память о своей военной карьере, он оставил на себе (обращаться с подтяжками он никак не мог научиться).
— Мой дед, — сказал он, — верно, тоже вот так сложил однажды свою военную оболочку.
— Возможно, — согласился Хойницкий.
Чемодан еще стоял открытым. "Военная оболочка" лежала в нем, аккуратно сложенная. Пора было запирать чемодан. Внезапно лейтенант Тротта почувствовал боль, слезы комком подступили к горлу, он обернулся к Хойницкому и хотел что-то сказать. В семь лет он сделался воспитанником казенного учебного заведения, в десять — кадетом. Всю свою жизнь он был солдатом. И вот теперь нужно было похоронить и оплакать солдата Тротта. Покойника не опускают в могилу без плача. Хорошо, что здесь сидит Хойницкий.