Марш Радецкого
Шрифт:
— Второй раз, — сказал он заспанному молодому человеку, — почище. — Теперь его подбородок отливал голубизной между двумя серебряными крылами бакенбардов. Квасцы жгли ему лицо, пудра приятно холодила шею. Ему было назначено явиться в восемь тридцать. Он еще раз почистил свой черно-зеленый фрак. Снова повторил перед зеркалом: "Ваше величество, я прошу милости для своего сына!" Затем запер комнату, спустился по лестнице вниз, Весь дом еще спал. Господин фон Тротта натянул белые перчатки, расправил пальцы, разгладил лайку, задержался еще на минуту перед зеркалом, между первым и вторым этажом, пытаясь увидать себя в профиль. Затем осторожно, только кончиками пальцев касаясь ступенек, спустился по устланной красным ковром лестнице, распространяя вокруг себя серебряное достоинство, аромат пудры, одеколона и острый запах сапожного крема. Портье низко поклонился ему. Запряженная парой карета остановилась перед вертящейся дверью. Окружной начальник носовым платком смахнул невидимую пыль с сиденья.
— В Шенбрунн, — сказал он.
И все время поездки просидел неподвижно. Копыта лошадей весело цокали по свежеполитой мостовой, а торопливые мальчишки в белых шапках, разносившие хлеб, останавливались и смотрели
Он велел кучеру остановиться на расстоянии, показавшемся ему благопристойным. Держа руки в ослепительных перчатках по бокам черно-зеленого фрака, он шел по прямой аллее к Шенбруннскому дворцу, осторожно ступая, чтобы не запылить свои блестящие башмаки. Над его головой ликовали утренние птицы. Аромат сирени и жасмина одурманивал его. Иногда с белых свечей каштанов на его плечо падал одинокий лепесток. Он сбрасывал его двумя пальцами. Медленно поднимался господин фон Тротта по сияющим плоским ступеням, уже выбеленным утренним солнцем. Часовые отдали честь. Господин фон Тротта вступил во дворец.
Он ждал. Согласно заведенному обычаю его подверг осмотру чиновник гофмейстерства. Фрак, перчатки, брюки, башмаки окружного начальника были безупречны. Невозможно было обнаружить какие-либо упущения в туалете господина фон Тротта. Он ждал. Ждал в большой комнате перед рабочим кабинетом его величества, через шесть больших окон которой, еще занавешенных, но открытых, проникало все изобилие весны, все сладостные запахи сада и все неистовые голоса шенбруннских птиц.
Окружной начальник, казалось, ничего не слышал. Он, видимо, не обращал внимания и на господина, щекотливой обязанностью которого было осматривать гостей императора и внушать им правила поведения. Перед серебряным неприступным достоинством окружного начальника тот умолк и пренебрег своей обязанностью. По обе стороны высокой белой, обрамленной золотом, двери, как истуканы, стояли два огромных стража. Коричнево-желтый паркет, только на середине закрытый красным ковром, неясно отражал нижнюю часть туловища господина фон Тротта, черные брюки, золоченый конец ножен и колеблющиеся тени фрачных фалд. Господин фон Тротта поднялся и осторожными неслышными шагами прошел по ковру. Сердце его колотилось, но душа была спокойна. В этот час, за пять минут до встречи со своим императором, господину фон Тротта казалось, что он в течение многих лет бывал здесь, словно он привык каждое утро докладывать его величеству императору Францу-Иосифу Первому о событиях истекшего дня в моравском округе В. Как дома чувствовал себя окружной начальник во дворце своего императора. Его беспокоила разве только мысль, что следовало бы еще раз провести рукой по бакенбардам, но что у него уже нет повода снять белые перчатки. Ни один министр императора, ни даже сам обер-гофмейстер, не мог бы чувствовать себя здесь свободнее чем господин фон Тротта. Время от времени ветер раздувал золотисто-желтые занавеси на высоких окнах ивполе зрения окружного начальника попадал кусочек весенней зелени. Все громче заливались птицы. Несколько тяжеловесных мух начали жужжать, преждевременно уверовав, что наступил полдень. Мало-помалу стала чувствоваться жара. Окружной начальник все стоял посреди комнаты, с треуголкой у левого бедра, его левая ослепительно белая рука лежала на рукоятке шпаги, неподвижное лицо было повернуто к двери той комнаты, в которой находился император. Так он стоял минуты две. В открытые окна донеслись удары далеких башенных часов. Тогда створки двери распахнулись, и с поднятой головой, осторожными, бесшумными, но твердыми шагами окружной начальник переступил порог. Он низко поклонился и на секунду замер со взглядом, устремленным на паркет, без единой мысли в голове. Когда он выпрямился, дверь позади него уже закрылась. Перед ним, по другую сторону письменного стола, стоял император Франц-Иосиф, и у окружного начальника появилось такое чувство, словно там стоял его старший брат. Да, бакенбарды Франца-Иосифа были чуть желтоватыми, особенно вокруг рта, в остальном же белые, как и бакенбарды господина фон Тротта. На императоре был генеральский мундир, на господине фон Тротта — мундир окружного начальника. И они походили на двух братьев, из которых один сделался императором, а другой — окружным начальником. Очень человечным, как, впрочем, и вся эта, не отмеченная в протоколах, аудиенция, был жест, который сделал в эту минуту Франц-Иосиф. Опасаясь, что на его носу повиснет капля, он вынул платок из кармана и вытер им усы. Потом бросил взгляд на раскрытую перед ним папку. Ага, Тротта! — подумал он. Вчера еще он дал объяснить себе необходимость этой внезапной аудиенции, но не дослушал объяснения. Уже несколько месяцев эти Тротта не переставали обременять его. Он вспомнил, что беседовал на маневрах с младшим отпрыском этой фамилии, лейтенантом, на редкость бледным лейтенантом. Этот, здесь, вероятно, его отец! И император уже опять забыл, дед или отец этого лейтенанта спас ему жизнь в битве при Сольферино? Он оперся руками о стол.
— Итак, мой милый Тротта, — начал император.
Ибо изумлять своих посетителей знанием их имен входило в его царственные обязанности.
— Ваше величество, — произнес окружной начальник и еще раз низко поклонился, — я прошу о милости для своего сына!
— Что же с вашим сыном? — спросил император, желая выиграть время и не выдать своей неосведомленности в фамильной истории Тротта.
— Мой сын, лейтенант егерского батальона в В., — сказал господин фон Тротта.
— Ах так, так! — произнес император. — Это тот самый молодой человек, с которым я встретился на последних маневрах. Бравый лейтенант! — И так как его мысли слегка путались, добавил: — Он почти что спас мне жизнь. Или это были вы?
— Ваше величество, это был мой отец, герой битвы при Сольферино! — заметил окружной начальник, еще раз склоняясь перед императором.
— Сколько ему теперь лет? — спросил император. — Битва при Сольферино. Это ведь тот, с хрестоматией!
— Так точно, ваше величество! — отвечал окружной начальник.
Император вдруг ясно вспомнил аудиенцию, данную им чудаковатому капитану. И как тогда, когда этот комичный капитан был у него, Франц-Иосиф Первый вышел из-за стола, сделал несколько шагов по
— Подойдите поближе!
Окружной начальник приблизился. Император вытянул свою худую дрожащую руку. Старческую руку с голубыми жилками и узловатыми суставами. Окружной начальник коснулся руки императора и склонился. Он хотел поцеловать ее. Он не знал, смеет ли он задержать ее или же ему следует так вложить свою руку в руку императора, чтобы тот мог каждую секунду отвести свою.
— Ваше величество! — в третий раз повторил окружной начальник. — Я прошу о милости для своего сына.
Они походили на двух братьев. Если бы чужой человек увидал их в это мгновение, он мог бы принять их за братьев. Их белые бакенбарды, узкие, покатые плечи, их одинаковый рост и худоба заставляли обоих думать, что они стоят перед своим отражением в зеркале.
— Хорошая погода сегодня! — вдруг произнес Франц-Иосиф.
— Прекрасная погода! — отозвался господин фон Тротта.
Император указал левой рукой на окно, и окружной начальник одновременно вытянул правую руку по тому же направлению. И опять императору померещилось, что он стоит перед собственным отражением в зеркале.
Внезапно императору пришло в голову, что до отъезда в Ишль ему надо закончить еще целый ряд дел. И он сказал:
— Хорошо! Все будет улажено! Что он там натворил? Долги? Все устроится! Кланяйтесь вашему батюшке!
— Мой отец умер, ваше величество! — сказал окружной начальник.
— Ах, умер, — сказал император. — Жаль, очень жаль! — И он предался воспоминаниям о битве при Сольферино. Потом возвратился к своему столу, сел, нажал кнопку звонка и уже больше не видел, как выходил окружной начальник, с опущенной головой, положив левую руку на рукоятку шпаги, а правой прижимая к себе треуголку.
Утренние голоса птиц заполнили всю комнату. При всем уважении, которое император испытывал к птицам, как к предпочтенным господом существам, он в глубине души все же питал к ним известное недоверие, похожее на его недоверие к художникам и артистам. Он знал по опыту, что в последние годы щебечущие птицы частенько служили для него поводом забывать кое-какие мелочи. Поэтому он быстро записал: "Дело Тротта".
Затем он стал ждать ежедневного визита обер-гофмейстера. Уже пробило девять. Гофмейстер явился.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Роковое происшествие с лейтенантом Тротта было погребено в предупредительной тишине. Майор Цоглауэр ограничился словами:
— Ваше дело улажено в высочайшей инстанции. Ваш батюшка прислал деньги. На этом покончим!
Тротта немедленно написал отцу. Он просил прощения за то преступно долгое время, когда он не писал и даже не отвечал на письма окружного начальника. Он был взволнован и тронут. Он старался передать в письме свою растроганность. Но в его скудном словаре не находилось выражений для раскаяния, печали и тоски. Это была нелегкая работа. Когда он уже подписался, ему пришла в голову фраза: "Я надеюсь вскоре получить отпуск и лично испросить у тебя прощения!" В качестве приписки этот удачный оборот не мог быть помещен по чисто формальным причинам. Итак, лейтенант принялся переписывать все письмо. Через час он кончил. Внешний вид письма, благодаря переписке, только выиграл. Ему казалось, что с этим письмом все кончено, вся отвратительная история погребена. Он сам дивился своему "феноменальному везенью". На старого императора внук героя Сольферино мог положиться во всех превратностях судьбы. Не менее радостным был и выяснившийся теперь факт, что у отца имелись деньги. При случае, когда опасность быть удаленным из армии миновала, можно было оставить ее по собственному желанию, поселиться в Вене с фрау Тауссиг, может быть, поступить на гражданскую службу, ходить в штатском, Он уже давно не был в Вене. От фрау Тауссиг не поступало никаких вестей. А он тосковал по ней. Выпив «девяностоградусной», он тосковал еще сильнее, но это была уже та благотворная тоска, которая дает волю слезам. Слезы последние дни все время стояли в его глазах. Лейтенант Тротта еще раз с удовлетворением посмотрел на письмо, удачное творение своих рук, и размашисто начертал адрес. В награду себе он заказал двойную порцию «девяностоградусной». Господин Бродницер собственной персоной принес водку и сказал:
— Каптурак уехал!
Что за счастливый день! Маленький человек, который всегда напоминал бы лейтенанту о худших часах его жизни, был убран с дороги.
— Почему?
— Его попросту выслали!
Да, так далеко, значит, простиралась рука Франца Иосифа, старика с каплей на царственном носу, однажды разговаривавшего с лейтенантом Тротта. Так далеко, значит, простиралось и почитание памяти героя Сольферино.
Через неделю после императорской аудиенции, данной окружному начальнику, Каптурака выслали. Политическое управление, получив соответствующий намек свыше, закрыло игорный зал Бродницера. О капитане Иедличке никто больше не упоминал. Когда кому-нибудь из офицеров вспоминалось его имя, они тотчас же отгоняли воспоминание. Большинству это удавалось благодаря их природной предрасположенности обо всем забывать. Появился новый капитан, некий Лоренц: уютный, приземистый, добродушный человек, с неодолимой склонностью к небрежности и на службе, и в манере держаться, в любую минуту готовый снять мундир, хотя это и запрещалось, и сыграть партию в бильярд. При этом он выставлял напоказ коротковатые, иногда заплатанные и пропотевшие рукава рубашки. Он был отцом трех детей и супругом немолодой уже женщины. Он быстро освоился с батальоном. И к нему тотчас же привыкли. Его дети, похожие друга на друга, как тройня, втроем приходили за ним в кафе. Всевозможные "танцующие соловьи" из Ольмютца, Герналя и Мариахильфа мало-помалу исчезли. Только два раза в неделю в кафе играла музыка. Но ей явно недоставало бойкости и темперамента, она стала классической из-за отсутствия танцовщиц и скорее оплакивала былые времена, чем веселила слушателей. Офицеры снова начали скучать, когда не пили. А когда пили, становились грустными и преисполнялись жалости к себе. Лето было очень знойное. Во время утренних учений два раза делали передышку. Оружие и люди потели. Трубы издавали глухие и негодующие на тяжелый воздух звуки. Легкий туман равномерно затягивал все небо — пелена из серебристого свинца. Он простирался над болотами и заглушал даже вечно бодрый шум лягушек. Трава не шевелилась. Весь мир ждал свежего ветерка. Но все ветры спали.