Мартин Иден
Шрифт:
В течение этих нескольких недель он виделся с Рут раз шесть, и каждое свидание вдохновляло его снова и снова. Она учила его правильно изъясняться, поправляла ошибки в произношении и начала заниматься с ним арифметикой. Но беседы их не ограничивались только этим. Слишком хорошо он знал жизнь, слишком зрелый был у него ум, чтобы он мог удовольствоваться изучением дробей, кубических корней, арифметическими и синтаксическими работами. Беседа часто переходила на другие темы — о недавно прочитанном им стихотворении, о поэте, которого она изучала. Иногда она читала ему вслух свои любимые отрывки — и он от восторга возносился на седьмое небо. Ни у одной из знакомых ему женщин не было такого голоса. При первых его звуках, при малейшем произнесенном ею слове Мартин весь трепетал, чувствуя, что начинает любить ее еще больше. Самый тембр этого голоса был успокоительный, а все модуляции — мелодичны; в нем слышались нежность, богатство тона и еще что-то неуловимое — продукт культуры и прекрасной души. Слушая ее, он вспоминал резкие выкрики грубых женщин и завсегдатаев портовых кварталов, менее визгливые,
Рут же лишь неясно представляла себе, что происходит на самом деле. Она не испытывала еще сердечных увлечений. Все свои познания она черпала из книг, где обычные события игрой воображения превращались в волшебный, не похожий на реальность мир. Ей и не снилось, что этот грубый матрос постепенно овладевает ее сердцем, зажигая огонь, который когда-нибудь прорвется наружу и охватит всю ее бурным пламенем. Ей был неведом огонь страсти. Любовь представлялась ей в виде мерцающего света, чего-то нежного, как роса, или всплеска мирно текущей речки, чего-то свежего, как прохлада темной, бархатной летней ночи. Для нее любовь была скорее спокойной привязанностью, служением любимому существу в сумеречной, спокойной атмосфере, наполненной благоуханием цветов. Она не представляла себе, что любовь может быть подобна вулкану, всепожирающий огонь которого превращает сердце в усеянную пеплом пустыню. Она не подозревала о таинственных силах, как скрывающихся в ее собственной душе, так и существующих порой в жизни; бездны жизни были скрыты от нее морем иллюзий. Супружеское счастье ее родителей представлялось ей идеалом любви на почве сродства душ; она надеялась, что когда-нибудь и она вступит — без потрясений и мук — в это спокойное, приятное существование вдвоем с любимым человеком.
Поэтому она смотрела на Мартина Идена как на нечто новое, как на странную личность; впечатление, производимое им, она приписывала именно этой новизне и странности, и это казалось ей вполне естественным. С таким же странным чувством она, бывало, смотрела на диких зверей в клетках или на ураган и вздрагивала при виде яркого зигзага молнии. Во всем этом чувствовалось что-то космическое; так же и в Мартине таилась космическая сила. От него веяло свежим воздухом и необъятным простором. Его лицо носило на себе следы тропического солнца, а его упругие мускулы говорили о первобытной жизненной силе. Он носил на себе печать таинственного мира грубых людей и грубых деяний, который начинался там, за чертой, замыкавшей ее горизонт. Это был дикий, еще не укрощенный зверь, и она испытывала тщеславие, польщенная тем, что он кротко подходил к ее руке. У нее появилось весьма естественное побуждение — укротить это дикое существо. Это было побуждение бессознательное; ей и в голову не приходило, что она стремится вылепить из него, словно из мягкой глины, нечто вроде образа и подобия своего отца, которого считала идеалом. Из-за неопытности она не сознавала, что то космическое начало, которое она чувствовала в Мартине, не что иное, как любовь, эта основная космическая сила, которая заставляет мужчин и женщин стремиться друг к другу, побуждает оленей сражаться в период спаривания и даже вызывает тяготение атомов друг к другу.
Быстрое развитие Мартина заинтересовало и поразило Рут. Она с каждым разом открывала в нем такие способности, о которых и не подозревала; она видела, что семена учения падают на благодатную почву и дают пышные ростки. Она читала ему вслух Броунинга и подчас удивлялась его оригинальному толкованию спорных мест. Она не могла понять, что он благодаря своему опыту в общении с людьми и знанию жизни мог правильнее схватить мысль поэта, чем даже она. Некоторые его концепции казались ей наивными, но ее часто увлекали смелость его толкований и полет мысли, уносившейся в надзвездные пространства так высоко, что она порой не могла угнаться за ней и только ощущала трепет от присутствия какой-то неведомой ей мощи. Тогда она играла ему на рояле — но уже не назло ему; и музыка открывала ей неизведанные глубины в его душе, которая под влиянием звуков раскрывалась, как цветок под лучами солнца. Он быстро сумел перейти от обычного репертуара, популярного среди представителей его класса, к классической музыке, которую она почти всю знала наизусть. Однако он все еще отдавал предпочтение Вагнеру; больше всего его увлекала увертюра к «Тангейзеру», смысл которой она разъяснила ему. Мотив «Грота Венеры» был для него символическим изображением его прошлого; а мотив «Хора пилигримов» ассоциировался у него почему-то с ней самой. Эта музыка приводила его в восторженное возбуждение, и он возносился ввысь, в те призрачные области духа, где происходит вечная борьба добра и зла.
Иногда он не соглашался с ней, и тогда, под влиянием его мнения, у нее возникало сомнение в правильности ее собственного определения и понимания музыки. Зато относительно ее пения он ничего не говорил. Слишком уж отражалась в нем она сама; он мог только дивиться божественной мелодичности ее чистого сопрано и невольно сравнивал его со слабыми, дрожащими, визгливыми выкриками работниц, худосочных, с непоставленными голосами, или с хриплым от джина хором женщин в портовых городах. Она любила играть и петь для него. Впервые она властвовала над человеческой душой и наслаждалась тем, что мягкая глина так легко поддается лепке; она воображала, что по-своему лепит его, и намерения были у нее самые благие. К тому же ей было приятно с ним. Она больше не боялась его. Страх, который она испытала вначале, был в сущности лишь страхом перед собой, но теперь он исчез. Сама того не сознавая, она считала, что он принадлежит ей; вместе с тем его присутствие как-то подбодряло ее. Все это время она усиленно занималась в университете, а этот человек, от которого точно веяло свежим морским ветром, словно придавал ей силы и освежал ее после книжной пыли. Сила — вот в чем она нуждалась, и он умел вдохнуть в нее часть своей. Когда она входила в комнату, где он находился, или встречала его у дверей, ей казалось, что в нее вливается струя жизненной энергии. И после его ухода она возвращалась к своим книгам с новым удовольствием и свежим запасом сил.
Она хорошо знала Броунинга, но ей никогда не приходило в голову, что играть с чужой душой так же опасно, как с огнем. Интерес ее к Мартину все возрастал, а желание переделать его жизнь на новый лад начало превращаться в настоящую страсть.
— Вот, посмотрите, например, на мистера Бэтлера, — сказала Рут как-то раз, когда разговор о грамматике, арифметике и поэзии был окончен. — Вначале ему приходилось очень туго. Отец его служил кассиром в банке, но под конец жизни он не мог работать: он медленно угасал от чахотки в Аризоне. А когда он умер, мистер Бэтлер — Чарльз Бэтлер — остался совсем одинок. Отец его был уроженцем Австралии, и в Калифорнии у него не оказалось никаких родных. Он поступил в типографию — я сама много раз слышала от него этот рассказ, — где ему сначала платили по три доллара в неделю. А сейчас он зарабатывает по меньшей мере тридцать тысяч долларов в год. А как он этого добился? Он всегда отличался честностью, преданностью, трудолюбием и бережливостью. Он отказывал себе во всех удовольствиях, без которых не хотят обходиться молодые люди. Он взял себе за правило во что бы то ни стало откладывать каждую неделю определенную сумму. Разумеется, вскоре он стал получать больше трех долларов; а чем больше ему платили, тем больше он откладывал. Днем он ходил на службу, а по вечерам посещал вечернюю школу. Он постоянно думал о будущем. Затем он окончил вечерние курсы. Уже в семнадцать лет он стал наборщиком и получал отличное жалованье. Но он был честолюбив и мечтал сделать карьеру, а не только зарабатывать на хлеб. В конце концов он остановился на юриспруденции и поступил рассыльным в контору к моему отцу — рассыльным, подумайте только! Там ему платили четыре доллара в неделю. Но он уже научился делать сбережения и даже из этой суммы продолжал откладывать.
Рут умолкла, чтобы передохнуть. Ей хотелось посмотреть, какое впечатление произвел на Мартина ее рассказ. По лицу его было заметно, что он заинтересовался борьбой, некогда выдержанной юным мистером Бэтлером, но тем не менее слегка хмурился.
— По-моему, трудновато пришлось бедняге, — заметил Мартин. — Четыре доллара в неделю. Как он мог жить на это? Да, на это не раскрутишься! Вот я, например, плачу сейчас пять долларов за стол и комнату далеко не первого сорта, смею вас уверить. Собачью он вел жизнь, наверно. Пища, которую он ел…
— Он сам себе готовил, — перебила она, — на керосинке.
— Пища его наверняка была хуже той, которую дают матросам на самых скверных судах дальнего плавания, а там кормят так, что хуже нельзя.
— Но зато вспомните, кем он стал! — воскликнула она с энтузиазмом. — Подумайте только, сколько он получает в год! Все лишения, которые он перенес, теперь окупились в тысячу раз!
Мартин кинул на нее строгий взгляд.
— Готов держать пари, — сказал он, — что сейчас, когда мистер Бэтлер достиг богатства, он уже забыл о том, что значит радость в жизни. Если он так питался в течение многих лет, то, вероятно, совершенно расстроил себе пищеварение.
Рут опустила глаза под его строгим взглядом.
— Держу пари, что у него катар! — вызывающе заявил Мартин.
— Да, — согласилась она, — но…
— И еще готов биться об заклад, — не слушая ее, продолжал Мартин, — что он важен и скучен, как старый филин, и ничто его не радует, несмотря на все его тридцать тысяч в год. И ему даже не доставляет удовольствия видеть радость других. Разве я не прав?
Она кивнула головой в знак согласия и поспешно стала объяснять:
— Но он вовсе не из того типа людей. Он по характеру человек умеренный и серьезный. Он всегда был таким.
— Еще бы ему не быть таким, — произнес Мартин. — Каково молодому парню жить на три или на четыре доллара в неделю да самому готовить на керосинке, да еще деньги копить, да притом весь день работать, а по ночам учиться, — круглые сутки заниматься делом, без малейшего развлечения, и даже не знать, что значит повеселиться… Понятно, что его тридцать тысяч пришли слишком поздно!
Под влиянием жалости к Бэтлеру его воображение рисовало ему тысячи подробностей из жизни несчастного мальчика, его духовную ограниченность, превратившую его наконец лишь в «человека с тридцатью тысячами в год». С быстротой молнии перед ним пронеслась вся жизнь Чарльза Бэтлера.