Мартын Задека. Сонник
Шрифт:
«И как это я раньше не подумал: руки – рок... И неужто они не видели, не поняли, что я еще жив – ив!»
«Задохнулся, сказал кто-то, не трогайте!»
Одна картинка
Автобус без звонков и остановок. Я дорогу показываю. Едем садами, конца не видать. А, главное, неизвестно куда едем.
Автобус остановился: «паров больше нет, вылезайте!»
И все вылезаем: у кого нога отсижена, у кого рука омлела, кому в голову, кому в хвост – живого человека не заметишь. И всякий кто вылез, тут же на землю и плюхнется, не разбирая. И все по-парно: с кем свело, с тем и быть. Не совсем это удобно и приятно, а надо покориться.
Мне досталось местечко с ученым, известным нашим историком. Думаю так, что за мое пристрастие к истории
Мой сосед занял пол-поля, такой он в жизни был рослый и видный, а я около ужом свернулся. И лежим, притаились.
Наши соседи: одна бусурная (сварливая), другая стыльная (наскокистая) – земля под ними ходит, с таким оживлением они разговаривают. И замечаю, тараторят-то они в два рта, а всего у них два слова «да» и «нет».
А историк мой и говорит:
«Это они по продолжению ссорятся. А нынче больше никаких слов нет, все слова кончились. Уцелели, как погремушки, это «да» и «нет», но без всякого значения: что «да», что «нет», что «плюс», что «минус» все равно, нынче полная свобода».
И перед каждым из возлежащих развернутая книга: каждый должен, когда дойдет очередь, прочитать вслух то место, на котором раскрыта страница.
Скоро моя очередь. У моего спутника «Уложение царя Алексея Михайловича» 1649 г. [33] Да и у всех раскрыто – текст. А на моей книге, а это оказалось Тысяча-и-одна ночь, чисто – одна картинка: вот и изволь сочинять из головы текст без слов.
Кисточки
Самого Терешковича [34] не было, одни его картины и каталог: «К. Терешкович». Входят какие-то все мне неизвестные, видно, заказчики и у всех в руках жокейский хлыстик, а сзади, за спиной седло, ремни желтые, очень подозрительные. Не иначе, как пришли за мной: оседлай, только и всего.
33
«Уложение царя Алексея Михайловича» – Ремизов считал «Уложение» одним из немногих памятников русской литературы XVII века, которые были свободны от мертвящего церковнославянского влияния и сохранили подлинную русскую речь: «Живой оборот речи прозвучит в исторических памятниках – в подметных листах <...> Дьяки создали свой деловой стиль, завершенный в уложении 1649г. <...> По дьякам не останется читателям незамеченным на глаз или слух течение русской речи» (Кодрянская Н. Алексей Ремизов. С. 142).
34
Терешкович Константин Андреевич (1902—1978) – художник, один из самых респектабельных в русской эмиграции, в 1930—1950-х гг. в Париже было устроено несколько его персональных выставок.
«Терешковича, говорю, дома нет. Вернется не скоро: на скачках с Бахраком [35] бегает».
«А мы, говорят, со скачек, нам назначено».
И не рассиживаются они ждать, а это у людей бывает, а развешиваются по стенам между картинами. Уж и дверь собою завесили, загораживают проход.
Я тихонько к окошку, еще не завешено, и незаметно выскочил в сад.
А какой сад! Цветы поднялись, куда крыша, и под пунцовыми тюльпанами чувствуешь себя, как под широченным базарным зонтиком.
35
Бахрак – Бахрах А. В. (1902—1985) – критик и мемуарист, автор очерка «Ремизову было бы сто лет» (Бахрах А. По памяти, по записям: Литературные портреты. Париж, 1980), переводчик на французский некоторых произведений Ремизова.
На чистой аспидной доске сидит Терешкович и усердно ловит букашек: двух покрупнее проглотит и одну выпустит.
«Это для кисточек?» говорю.
«Нет, что вы, какие же из букашек кисточки. На зиму консервы готовлю».
И бежит по дорожке курица, перья красные и желтые, испанская, а голова у курицы песья. И хочет пес на колени мне вспрыгнуть, а курица не дается, скользит и лапками отбивается.
«Консервированная, замечает Терешкович, Бахрак съест».
Внизу
Меня перевели вниз. Широкое окно в сад.
Бедно одетая, белесая, два свертка в руках, не могу сказать, из саду она или сверху. Она развернула сверток – полились голубые ленты.
«Не вам», сказала она.
И развернула другой сверток поменьше, а там игрушечный шар и в шару цветочный горшок, обернут кирпичным газом: белая азалия.
«Из Египта, спрашиваю, от кого?»
И кто-то говорит:
«Пришел Рене Шар [36] ».
И я выхожу из комнаты.
36
Шар Рене (1907—1988) – французский поэт. Ремизову, возможно, импонировало внимание Шара к философии высоко ценимого им Гераклита, а также метафизический пафос его поэтического сборника «Листки Гипноса» (1946).
Народу полон коридор. Ждут. И которая принесла цветы, тут-же, чего-то ждет.
«Надо было ей дать на чай», подумал я. И ищу мелочь, вывернул все карманы – одни окурки. И мне очень неловко. И отхожу к окну.
Рене Шар дымит папиросой.
«Вы долго ждали, говорю сквозь облако, и не заметили объявление: нельзя курить внизу».
«Почему нельзя внизу?» спрашивает Шар.
Не зная что ответить, я показываю ему на цветы:
«Египетская азалия, ваша!»
А та, что принесла цветы, ждет в дверях.
«Скажите, говорю ей, от кого же цветы?»
«Я сейчас, я справлюсь».
Я заметил, она босиком, и за ней. И мы очутились на каменном дворике.
«Не могу: Полян [37] не пропустил!» она рванулась и из свертка, который «не мне», хлынули голубые ленты и вся в лентах, голубой лентой выскользнула в калитку.
И я вспомнил:
«Внизу нельзя».
А из камня отозвалось:
«Зу-зя».
Под пальцем
37
Полян – Полан (Paulhan) Жан (1884—1968) – французский лингвист, литератор и издатель журналов авангардистского направления, автор статей о Ремизове и публикатор его переводов на французский, «ввел меня в свое французское Святилище Слова» (Ремизов А. Мышкина дудочка. С. 168).
На земле, покинутой друидами, где мысль пронизана Декартом и сказке нет места, на ослепших немых камнях, где века не звучит шаманский бубен, тут, я был уверен, меня никто не тронет: просто неинтересно.
И я прохожу под арку. Я думал, мы разойдемся, но он преградил мне дорогу.
Весь он был в коричневом, как монахи, и капюшоном закрыто лицо. Он протянул ко мне руку и, сжав ее в кулак, вытянул длинно палец и пальцем больно надавил мне грудь:
«Все живое, сказал он, вносится в мир искусства».
Не в ту дверь
«Не входите все сразу!»
Я обернулся, странно, за мной никого. И вошел. Я думал, вошел в кафэ, а попал к сапожнику.
Хозяин на мое «кафе-о-лэ» [38] , не очень-то дружелюбно, а подал мне чашку кофею. И ворчит.
А я говорю:
«Если мы станем обзывать друг друга прозвищами животных, все окажется некстати и не в пору».
Подмигнув, постучал он молотком по подошве, бросил в груду обуви, вытащил растоптанный башмак и поддразнивая, ко мне:
38
кафе-о-лэ – кофе с молоком (фр.)