Марья Карповна
Шрифт:
Выйдя из-за стола, он сослался на головную боль и попросил у матери разрешения уйти к себе. Оказавшись на крыльце большого дома, вдохнул свежий воздух задремавшего сада и почти опьянел от него… На склоне летнего дня небо стало прозрачным, нежно-сиреневым, кое-где поблескивали первые звездочки – от красоты кружилась голова… Темнело быстро, звезд становилось все больше: вот уже и Плеяды засверкали сильнее всех остальных созвездий. Над прудом поднимался легкий туман. Где-то заквакали лягушки – так, словно передразнивают разговоры между людьми, – но стоило Алексею приблизиться к берегу пруда, и они тотчас умолкли. Он продолжил путь, направляясь к избе Кузьмы. Дойдя, увидел бледный свет за окном, наполовину занавешенным мешковиной. Постучал в дверь. Внутри послышалась какая-то возня, кто-то
– Кто там?
– Это я, Алексей Иванович!
Дверь распахнулась. Кузьма пригласил молодого барина в свою избушку и указал ему на табуретку у стола. Жилище художника состояло из одной комнаты с земляным полом и бревенчатыми стенами, из промежутков между кругляками в которых торчала пакля. Большая почерневшая от дыма печь занимала всю глубину комнаты. Напротив нее располагались три иконы, под ними горели лампадки. Алексей перекрестился на образа и сел. Повсюду вокруг него висели на гвоздях, вбитых в стены, козьи шкуры. Кровати не было вовсе: Кузьма, похоже, спал на печке, накрываясь грудой дырявых одеял и прочего тряпья. Убогость обстановки подчеркивалась единственным «предметом роскоши»: комнату освещала не лучина и не сальная свечка, а масляная лампа, которую, скорее всего, подарила Марья Карповна.
– Вот… проходил мимо и увидел у тебя свет, – сказал Алексей. – Ну, как идет работа? Далеко продвинулся?
– Какая работа? – удивился Кузьма.
– Что значит – «какая»? Да роспись комнат во флигеле моего брата, какая же еще!
– Да неважно это, – отмахнулся Кузьма. – Лучше я вам другое покажу.
Лицо его просияло какой-то таинственной радостью. Он направился к деревянному сундуку, стоявшему под иконами, открыл крышку, вытащил натянутый на подрамник холст и поднес его поближе к кругу света от лампы. Алексей взглянул на картину – и его внезапно охватило чувство блаженного покоя: от полотна волнами шла чистая энергия ума и простоты.
Перед ним, прямо за темной и прочной рамой окна, вырисовывался светящийся, туманный, трепещущий сад. Несмотря на точность деталей, это не был реалистический пейзаж, нет, это был пейзаж из мечты или сна, где каждая травинка, казалось, испытывает восторг от своего существования. Алексей узнавал кустарники, тропинку, цветущую сирень, краешек неба, но ему чудилось, будто никогда прежде он их не видел. Какие-то едва заметные перемены происходили перед его восхищенным взглядом: словно бы в дрожащей дымке зелень листвы переливалась в зелень лужайки, золото песка в позолоту летящих по небу белых облаков… Ему захотелось броситься туда, вглубь этого залитого солнцем пространства, но тело не сдвинулось с места, застыло – неловкое, приговоренное к земной жизни. Только душа его участвовала в празднике на холсте. Горло у Алексея перехватило, но в конце концов он воскликнул:
– Боже мой, какое чудо! Это шедевр, Кузьма, это шедевр, равный произведениям великих мастеров! Когда ты написал его?
– Писал немножко по утрам, чуть-чуть по вечерам, пока солнце не село, – словом, когда был свободен от работы. Кроме вас, картину никто не видел, и я очень доволен, что вам она понравилась.
– Я куплю тебе в Туле еще холстов. Мы отвезем твои картины в Санкт-Петербург, я сделаю все, чтобы ты стал известен!
От избытка чувств Алексей совершенно забыл, что в столице у него только и связей, что материнские, что сам он – всего-навсего мелкий, никому не интересный чиновник… Сколько раз, движимый энтузиазмом, вот так же терял он ощущение реальности? Молодой человек вдруг понял, что зашел слишком далеко в обещаниях, а возможно – и в восхищении полотном. Неспособный к продолжительным усилиям, он охлаждался так же быстро, как и воспламенялся. И за спиной его уже росла грозная тень матери. Его охватил неясный страх.
– Да, да, я обязательно этим займусь, – бормотал он. – Но пока молчи! Спрячь свою картину побыстрее и не говори о ней никому.
Тем не менее, когда Кузьма, забрав картину, стал укладывать ее в сундук, Алексей остановил его:
– Покажи-ка еще раз!
Последний взгляд на полотно убедил его в том, что не ошибся он, нет, не ошибся. Ему уже никогда не забыть этот небесный,
– Как хорошо, правда, до чего же хорошо! – шептал он.
Кузьма положил картину в сундук и захлопнул крышку. Избушка, на мгновение чудесно преображенная, снова стала убогим крестьянским жилищем. Алексей согласился выпить стакан кваса.
– А завтра мне нужно опять рисовать цветы! – вздохнул Кузьма. – Невозможно уродливо все, что мне приходится делать в доме Льва Ивановича! Просто стыдно: это же все погубит!
– Не ропщи! – сказал в ответ молодой барин. – Теперь в твоей жизни появился настоящий смысл.
Он пожелал художнику спокойной ночи и вышел. Совсем стемнело. Из «главного» дома с ярко освещенными окнами доносилась тихая, нежная музыка. Значит, Агафья села за рояль по просьбе Марьи Карповны, Сметанова или, может быть, даже Левушки… Алексей задержался у крыльца, прислушался к каскадам жемчужных звуков и отправился дальше, глядя на звезды, задыхаясь от необъяснимого счастья. Нет, не в своем саду он гулял сейчас – он гулял в саду Кузьмы!
XI
Лошадьми торговали на плешивом, вытоптанном поле на выезде из города. Границы площадки, отведенной под ярмарку, были обозначены повозками, стоящими вплотную одна к другой. За этой импровизированной оградой выстроились бок о бок чахлые клячи с торчащими ребрами, гладкие блестящие жеребцы-производители, нервно роющие землю копытом рысаки, вьючные животные с тяжелыми крупами… Короткая привязь не позволяла им сдвинуться с места, и они переминались с ноги на ногу, пофыркивали, ржали, стоя лицом к пестрой, разноцветной толпе, движущейся мимо них. Людские особи были столь же разнообразны, сколь и лошадиные. Тут присутствовали и жирные, пузатые барышники в синих тулупах и бобровых шапках; и мужики в заплатанных рубахах; и быстроглазые цыгане, которые приставали к прохожим, выманивая деньги; и офицеры стоящего поблизости полка в летних мундирах; и мелкопоместные дворянчики, изобиловавшие в округе, в шляпах на головах и с перчатками в руках… Знатоки отворачивали у лошади нижнюю губу и изучали зубы, потом уверенным жестом приподнимали ногу, ощупывая мускулы и сухожилия, покачивали головой, обсуждая цену, отходили, возвращались, ударяли по рукам с торговцем в знак того, что сделка состоялась. Над этим огромным сборищем людей и животных поднимался нестройный гул: разговоры, смех, лошадиное фырканье и храп, какие-то междометия – все это колыхалось в воздухе и заставляло вспоминать шум волн в морском гроте.
Алексей сопровождал на ярмарку мать, которая решила купить молодую резвую лошадку, чтобы заменить ею уже не способную к работе старую кобылу Мушку. Они приехали сюда в коляске задолго до полудня, и теперь Лука следовал за ними в толпе на почтительном расстоянии. Марья Карповна оказалась здесь единственной женщиной, но такая мелкая подробность ничуть ее не тревожила. Высоко подняв голову, она резко и властно отражала попытки назойливых барышников всучить свой товар и только посмеивалась над их похвальбами. Ни одна лошадь пока не казалась ей достаточно красивой и достойной того, чтобы попасть в ее упряжку. Алексею оставалось только поддакивать. Он был счастлив оттого, что оказался наедине с нею. В подобные моменты близости он ощущал, что вся нежность матери направлена только на него. Забыв о перепалках с ней, забыв обо всех обидах, он думал лишь о том, насколько приятно расцветать в лучах, исходящих от этой женщины – такой женственной и такой по-мужски энергичной, такой элегантной и такой настойчивой. Младший брат и на этот раз остался в Горбатове – терпеть любовные поползновения Агафьи. Положение Левушки забавляло Алексея: младший брат представлялся ему не просто наживкой, но лакомым куском, отданным на растерзание прожорливой его невесте. Весь вопрос в том, скоро ли он даст ей себя заглотить окончательно. Сделав круг по ярмарке, Алексей спросил мать, не желает ли она возвратиться домой.