Марья Карповна
Шрифт:
– А ты сменишь меня завтра утром, – добавил он, чтобы Левушке было легче решиться уйти.
Тот согласился. Измученная Агафья тоже выскользнула из спальни. Оставшемуся наедине с Кузьмой Алексею пришлось снова преодолевать искушение немедленно посмотреть, как продвигается работа художника. Закрыв глаза, он попытался представить себе прошлую жизнь в Горбатове. Получилось. В какие-то моменты ему казалось даже, что он с необычайной силой проживает светлые дни своего детства. Но вдруг его словно пронизало молнией: ему почудилась встреча между молодой, смеющейся, играющей с детьми в жмурки матерью и этой величавой покойницей со сложенными на груди руками, с заострившимися чертами лица. Воспоминания уступили место жестокой действительности, и от этой резкой перемены в его душе все словно бы обрушилось. Мысль о том, что теперь он больше не сможет думать о
Когда он очнулся, сквозь занавески уже проникали первые робкие лучи, а огарки свечей в канделябрах совсем угасали. Кузьма уже отложил кисти и сидел теперь, сгорбившись и подперев голову руками, перед мольбертом. Он осунулся, взгляд его стал пустым, ничего не выражающим, он напоминал смертельно пьяного человека. Некоторое время Алексей не мог понять, зачем он тут, что делает в спальне матери. Потом горе ударило его прямо в сердце с такой страшной силой, что он чуть не застонал. Покойница изменилась с виду: словно бы застыла и съежилась. Сквозь ставшую сероватой кожу лица явственно проступили кости черепа. Угольно-черные круги появились у выпуклых, будто ракушки, век, сжатых губ, крепких ноздрей.
– Больше не рисуешь, Кузьма? – спросил Алексей, которому было все равно, что говорить, лишь бы говорить.
– Закончил, – отозвался художник. – Теперь можете посмотреть.
Алексей обогнул смертное ложе матери и встал перед мольбертом. Потрясение оказалось настолько сильным, что он на мгновение потерял голос. Горе в первый момент взорвалось бурным восхищением, затем перешло в сложное чувство, где смешались счастье и отчаяние, подавленность и признательность, и, наконец, обернулось в нем полным смятением, вызвавшим на глаза потоки слез. И в первый раз после смерти матери Алексей заплакал – безудержно, как ребенок. Из-за картины. Рыдания разрывали ему грудь, дыхание перехватывало, слезы текли и текли, а он глаз не сводил с портрета, отличавшегося невероятным сходством с оригиналом. Лицо Марьи Карповны на холсте было именно таким, каким он видел его на пороге ночи: чистым и безмятежным, с намеком на ироническую усмешку в углах губ. Поверхность кожи, блеск волос, изящный выгиб ноздрей, бледная улыбка губ – все это было выписано кистью крепостного художника с жесточайшей точностью. Покойница была изображена по пояс. Даже легкая ткань платья, даже чуть видный отсвет лент, даже тусклый блеск серебряного оклада иконы – все это было воспроизведено абсолютно верно и все вместе давало ощущение силы, спокойствия и знания дела. Не потребовалось даже никакой тщательной отделки – вполне хватило скупых, уверенных движений кисти, оказавшейся в руке истинного мастера. Портрет был словно залит холодным светом потустороннего мира. Алексей перекрестился, сжал руку Кузьмы и сказал ему:
– Да… тебя действительно при рождении поцеловал сам Господь! Я повешу эту картину в своей спальне и буду смотреть на нее каждый день. Спасибо, Кузьма, спасибо!
Кузьма на шаг отступил, лицо его было твердым, как сжатый кулак.
– Не надо меня благодарить, Алексей Иванович. И вообще эта картина – последнее, что я в жизни написал.
– Почему?!
– Потому что это я убил вашу матушку.
Алексей поначалу и бровью не повел, услышав это признание – так, словно давно ждал его, хотя мысли об убийстве у него и в помине раньше не было. А может быть, он готовился к открытию бессознательно,
– Негодяй! – ревел Алексей. – Ты заплатишь мне за это!
Но вдруг его гнев затих, и он почувствовал себя неуверенным, жалким, в голове зазвенело от пустоты, мышцы обмякли, отказываясь служить… Он отпустил свою жертву и бессильно уронил руки. И чем яснее ему было, что нельзя обойтись без огласки и наказания преступника, тем тот, кого следовало бы проклясть, становился ему ближе.
– Кузьма, Кузьма, как ты мог? – спросил он надтреснутым голосом. – Что между вами произошло?
– Я подстерегал ее в лесу, в березовой роще, – начал Кузьма.
– Значит, ты знал, что матушка собирается к Сметанову?
– Кто этого не знал в Горбатове? Конечно, знал. И поджидал, когда она поедет назад. Несколько часов ждал. И стоило ей наконец появиться, бросился наперерез ее лошади, схватил эту лошадь за шею. А барыня стегнула меня плетью. Тогда я стащил Марью Карповну на землю, ее от падения оглушило. И тогда я взял толстую сухую ветку и ударил. Очень сильно. Только один раз. И убежал…
– Господи, какой ужас!
– Я больше не мог терпеть, Алексей Иванович! Я был хуже безумного! И теперь заслуживаю Сибири!
Художник говорил, и чем дальше, тем сильнее Алексей ощущал, как его охватывает безразличие, освобождающее от необходимости соблюдать какие бы то ни было законы. Были ли тут виной предрассветный сумрак, присутствие трупа, мерцающий свет свечей… что бы там ни было, чувство, что он существует в ином, запредельном мире, где понятия вины нет, овладевало молодым человеком все сильнее. Но можно ли быть одновременно на стороне жертвы и на стороне убийцы, можно ли жалеть сразу обоих, и сразу обоих прощать, и одинаково сильно обоих любить?
– Нет, тебя не сошлют в Сибирь, – прошептал Алексей. – Ничего никому не говори и ни о чем не тревожься. Никто тебя не тронет. Матушка мертва. Твое признание уже не изменит того, что случилось. Господь тебя простит, как я тебя прощаю. Я возьму тебя с собою в Санкт-Петербург, дам тебе вольную, и ты станешь великим художником.
Кузьма бухнулся перед молодым барином на колени, стал целовать ему руки, затем поднялся, истово крестясь. Он пошатывался, как пьяный. Лицо его выражало мучительное смятение чувств, внушавшую жалость признательность. Художник в последний раз взглянул на свой шедевр и выбежал из комнаты, так и не сказав ни единого слова.
Похороны были назначены на следующий же день.
Гроб поставили на стол в просторном вестибюле между высокими серебряными канделябрами. Тело до пояса прикрыли белым погребальным покровом, по лбу протянулась бумажная ленточка-венчик с изображением Спасителя – Марья Карповна была готова к переходу в мир иной.
Сидя в углу, певчий монотонно читал Псалтырь. Соседи группками стояли в сторонке. Первым о несчастье известили Сметанова. Овдовевший до свадьбы, сейчас он театральными жестами выражал свою скорбь, постоянно обращаясь к усопшей с мольбами не покидать его. Можно было подумать, будто горюет тут он один. Он то и дело принимался в голос рыдать, бить себя в грудь кулаками, осыпать поцелуями руки дорогой покойницы и вопить: «Нет! Нет! Скажите мне, что это неправда! Нет! Не хочу!» Пришлось силой увести его.
Первая панихида была отслужена до выноса тела. Помещение заполнили друзья, прислуга, крестьяне. Народу было столько, что последние из пришедших проститься с Марьей Карповной стояли на крыльце, толпились в центральной аллее. Алексей поискал глазами Кузьму, но того не было видно. Наверное, прятался где-нибудь позади всех.
После короткой церемонии гроб поставили на погребальные дроги, со всех сторон его окружали горы живых цветов, срезанных рано утром в саду. В дроги были запряжены две гнедые кобылы, кучер взмахнул кнутом, и процессия тронулась в направлении степановской церкви. Здесь Алексей, Левушка, Сметанов, бывший предводитель уездного дворянства и двое соседей-помещиков подняли гроб на плечи. Подстраиваясь под шаг других носильщиков этого горизонтального груза, Алексей подумал, что мать покоится в точно такой же домовине, как шорник Макар. Не шире, не уже, не длиннее, не короче, не глубже – разве что под голову Марьи Карповны подложили белую подушку, отделанную кружевом, – вот, пожалуй, и все. «Вот где истинное равенство!» – усмехнулся он про себя.