Маска Ктулху
Шрифт:
У меня были дурные предчувствия относительно того, как меня встретят в доме Уэйтли, и я вскорости понял, что они небезосновательны. Сет Уэйтли вышел мне навстречу с ружьем; взгляд у него был каменный.
— Нечего нас беспокоить! — крикнул он, едва я подошел ближе.
Он, вероятно, только что встал из-за обеденного стола и шел к своим полям, когда заметил меня; вернулся в дом и взял ружье. Из-за спины у него выглядывали жена Эмма и трое детишек, цеплявшихся за ее юбку. В их глазах ясно читался страх.
— Я не собираюсь вас беспокоить, мистер Уэйтли, — сказал я как можно более мирно, решительно подавляя в себе раздражение от этой бессмысленной стены подозрительности, что встречала меня, куда бы я ни повернулся. — Но я хочу узнать, что произошло с моим двоюродным
Он еще раз окинул меня своим каменным взглядом и лишь потом ответил:
— Мы ничего не знаем. Мы не из тех, кто все вынюхивает. Чем занимался ваш брат — его дело, коль скоро он нас не беспокоил. Даже если кое-что лучше бы вообще не трогать, — мрачно добавил он.
— Кто-то, должно быть, с ним разделался, мистер Уэйтли.
— Его взяли. Многие так считают, по словам моего брата Амоса. Взяли его — и тело, и душу, и ежели человеку взбредает смотреть куда не следует, так с ним и будет всякий раз. Человеческая рука против него здесь не подымалась — лишь то, чему вообще не следует тут быть.
— Но я должен узнать…
Он угрожающе повел стволом:
— Не здесь. Я же сказал, мы ничего не знаем. И точка. Я вам не угрожаю, мистер, но вот жена моя очень всем этим расстроена, и я не желаю, чтоб ей стало хуже. Уходите.
Если этот «совет» Сета Уэйтли и не считался угрозой, ему все же было трудно не последовать.
У Хоков дела обстояли точно так же, хотя там я гораздо острее ощутил разлитое повсюду напряжение — не только от страха, но и от ненависти. Эти люди были повежливей, но им тоже не терпелось избавиться от меня, и, откланявшись без единого слова помощи с их стороны, я был убежден: что бы мне здесь ни сказали, смерть жены Лабана Хока ставилась в вину моему двоюродному брату. Дело даже не в том, что мне говорили, а в том, чего не произнесли: невысказанное обвинение таилось у них в глазах. Вспомнив, как Хестер Хатчинс рассказывала своей кузине Флоре о козодоях, зовущих души Бенджи Уилера, «сестрицы Хок» и Энни Бегби, я пришел к выводу, что козодои и мой брат Абель Хэрроп связаны первобытным суеверием, которое ни днем ни ночью не дает покоя этим простым людям, живущим вдали от цивилизации; но каким звеном соединить их, я догадаться не мог. Больше того, было ясно, что эти люди смотрят на меня с такими же страхом и неприязнью или даже презрением, с какими смотрели на Абеля, и какова бы ни была причина их боязни и ненависти, ее же в своем примитивном сознании они явно переносили на меня. Абель, насколько я помнил, был гораздо чувствительнее меня и, хмурый по натуре, в глубине души всегда оставался мягок, всегда боялся кого-либо обидеть, а пуще всех — живое существо, будь то животное или человек. Подозрения соседей, бесспорно, почерпнуты из колодца темного суеверия — оно всегда заводится в таких глухих местах, всегда таится наготове, чтобы зажечь своей искрой новый Салемский кошмар [40] , до смерти затравить беспомощных жертв, не повинных ни в каких преступлениях, кроме знания.
40
Салемский кошмар— речь идет о самом массовом из «ведьмовских процессов» в английских колониях, проходившем с февраля 1692-го по май 1693-го в г. Салем (колония Массачусетс) и его окрестностях. По подозрению в связи с нечистой силой перед судом предстали полторы сотни человек; из них девятнадцать были повешены, еще пятеро умерли в тюрьме до приговора, а один скончался во время пыток.
Именно в ту ночь — в полнолуние — на распадок обрушился ужас.
Но прежде чем я узнал, что, собственно, произошло, меня ожидало испытание. Все началось вскоре после того, как я вернулся с последнего в тот день визита — от неразговорчивых Осборнов, живших за холмами к северу. Солнце уже скрылось за хребтом к западу, и я сидел за своим скудным ужином. В голове у меня снова бродили странные мысли, и мне беспрестанно мерещилось, будто я в доме не один.
И в кладовой я обнаружил нечто совершенно необъяснимое. Наткнулся случайно, поскольку заметил, что в окне недостает одного стекла; раньше я этого не видел. Вся комнатка была заставлена ящиками и старой мебелью достаточно аккуратно — и так, чтобы в кладовую через оконце проникало как можно больше света. Увидев это разбитое стекло, я решил подойти поближе и, обогнув груду коробок, обнаружил, что за ней осталось немного места у окна — как раз для стула и человека на нем. Стул там действительно стоял; человека, правда, не было, но лежала кое-какая одежда. Я узнал ее — в ней ходил Абель; но того, какона лежала на стуле, хватило, чтобы меня пробила дрожь, хотя сам не знаю, отчего я так странно испугался.
Дело в том, что одежда действительно лежала весьма необычно — не так, будто кто-то ее сложил. Не думаю, что кто-нибудь вообще могтак сложить одежду. Я смотрел на нее не отрываясь и не мог объяснить себе этого иначе, нежели тем, что кто-то явно сидел здесь, а потом его из этой одежды просто вытянули, высосали, а одежда просто опала вниз без всякой опоры внутри. Я поставил лампу на пол и коснулся куртки: пыли на ней не было. Значит, долго она здесь пролежать не могла. Интересно, видели ее люди шерифа? Хотя наверняка они могли объяснить это не больше, чем я. Поэтому я оставил все как было, ничего не потревожив, и вознамерился наутро уведомить шерифа о находке. Но вмешались обстоятельства, и после дальнейших событий в распадке я вообще об этом забыл. Поэтому одежда по-прежнему там, лежит, опавшая на стул, как лежала в ту майскую ночь полнолуния у окна кладовой на втором этаже. А я теперь пишу об этом факте, ибо он может послужить доказательством моей правоты и развеять ужасные сомнения, которые высказываются со всех сторон.
Той ночью козодои кричали с безумной настойчивостью.
Впервые я услышал их еще из кладовой: они начали звать с темных лесистых склонов, которые уже покинул свет, но далеко на западе солнце пока не зашло, и хотя распадок уже погрузился в некие туманно-синие сумерки, солнце за ним еще сияло на дорогу из Аркхема в Эйлсбери. Козодоям еще не пришла пора кричать, однако они голосили, начав гораздо раньше, чем прежде. И без того раздраженный тем глупым суеверным страхом, что отпугивал от меня людей, стоило мне днем попробовать что-либо выяснить, я был уверен, что еще одной бессонной ночи просто не переживу.
Вскоре их плач и крики были уже повсюду: «Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!» И более ничего — лишь этот монотонный вопль и визг, нескончаемое «Уиппурвилл! Уиппурвилл!». Крик наваливался на долину с холмов, возникая из недр лунной ночи, а птицы окружали дом огромным кольцом, и вот уже сам дом, казалось, стал откликаться на их вопли собственным голосом, словно каждый брус и каждая балка, каждый гвоздик и камешек, все до единой доски и половицы эхом отзывались на этот гром извне — на этот ужасный, сводящий с ума клич: «Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!» — что взмывал мощным хором голосов, какофонией вторгавшийся в меня и раздиравший все фибры моей души. Стена звука билась о дом, и каждая клеточка моего тела исходила мукой в ответ на их триумфальный гром.
В тот вечер около восьми часов я решил: надо что-то делать. С собой у меня не было совершенно никакого оружия, а дробовик брата изъяли люди шерифа, и он по-прежнему хранился где-то в суде в Эйлсбери. Но под кушеткой, на которой я спал, отыскалась прочная дубина: брат явно держал ее на тот случай, если его вдруг разбудят посреди ночи. Я намеревался выйти и убить столько козодоев, сколько смогу, — вдруг остальных это отгонит навсегда. Я не собирался уходить далеко, поэтому в кабинете оставил гореть лампу.