Маскавская Мекка
Шрифт:
— Говорю сразу, Твердунина! — оборвал ее Сидор Гаврилович, стукнув ребром ладони по столу и сдернув с носа очки, отчего его голова сделалась похожей на только что очищенное крутое яйцо. — Взяли манеру! Что ж, думаешь, если ты кандидат в члены гумрати, тебе должны быть какие-то льготы? А? Комната у вас есть, и живите себе! Фонд жилья на фабрике ограничен! Строительство ведется, сама знаешь, но… — Он посмотрел на нее так, словно в первый раз увидел. — В общем, на очередь вас поставили, и теперь надо ждать!
Барыгин грозно замолчал и посадил очки на нос.
— Да я не за этим, Сидор Гаврилович… — Шурочка искала слова, ломая свои красивые пальцы. — Я, собственно, хотела с вами посоветоваться…
— Ну, давай, давай… Дело другое, — благожелательно поддержал он, откидываясь на спинку стула и рассматривая ее, отчего-то улыбаясь и переводя взгляд с лица на грудь и обратно.
— Вы понимаете… понимаете… — Шурочка напряглась и выпалила: — Игнаша себя неморально ведет!
— Не понял… — Барыгин подался вперед. — Уже, что ли? Во дает! С кем? Сама видела? Или сказали? Знаешь, ты на сплетни-то поменьше внимания обращай. Наговорят… Парень он видный, тут может быть дело тонкое, — Сидор Гаврилович снова сдернул очки и пососал кончик дужки. — Так сама видела или как?
— Что — сама видела? — спросила она.
— Ну что видела? — Барыгин выплюнул дужку, поерзал на стуле, усаживаясь поудобнее. — Изменяет он тебе, что ли?
— Мне? — изумилась Шурочка. — Н-н-не знаю… А вам кто сказал? — она почувствовала прилив ярости. — Кто вам сказал-то? Сидор Гаврилович, вы не молчите, вы мне ответьте как гумунист гумунисту!
Несколько секунд они, вытаращившись, смотрели друг на друга.
— Фу! — сказал Сидор Гаврилович, хлопая по бумагам вокруг себя — должно быть, в поисках карандаша. — Ты зачем ко мне пришла, Твердунина? Ты чего от меня хочешь?
— Вы сказали, что мне Игнатий изменяет! — звенящим голосом ответила Шурочка. — Вы же только что сказали!
— Я спроси-и-ил! — возмутился Сидор Гаврилович, нервно нацепляя очки. Спросил! — бросив найденный карандаш на стол, он надул щеки и несколько раз пырхнул: — Фу! Фу!.. Ты сказала, я и спросил! А я ничего не знаю, мне сигналов не поступало!.. Если изменяет, так и скажи, будем меры принимать! Ишь, взяли моду! Ничего, строгача получит, будет как миленький! Как шелковый станет! Не первый!.. — Сидор Гаврилович вдруг засмеялся, а потом, сняв очки и теперь уж сунув в рот обе дужки, посмотрел в окно, помолчал и сказал, мечтательно улыбаясь: — Эх, Твердунина, Твердунина! Дело-то молодое… Я ведь сам, знаешь, — он смущенно хихикнул. — По молодым ногтям… Тоже, знаешь, ветер в голове гулял. Эх! — И внезапно построжел, нацепил очки и заключил: — А потом как дали строгача, так просто как рукой сняло!.. Поняла, Твердунина?
А Шурочка Твердунина вдруг оцепенела. Ей представилось, будто сегодня ночью в постель к ней должен лечь не Игнаша, а этот мраморно-лысый круглолицый человек, сосущий дужки; вот уже он бормочет ей что-то, прижимается, ерзает и сопит, а очки так и летают с носа и на нос, так и летают, только в темноте этого не видно… мамочки!
— Поняла, — пробормотала она, отступая спиной к двери и для чего-то закрывая руками грудь, хотя была совершенно одета.
— И заходи, если что, разберемся! — предложил он, утыкаясь в бумаги.
А когда Шурочка допятилась и закрыла за собой дверь, Сидор Гаврилович крякнул, подумал о жене, расстроился, встал из-за стола, походил туда-сюда, поглядывая на часы, а потом все-таки не выдержал: сел, в столе на ощупь булькнул в стакан, быстро выпил, прикрыл дверцу и сказал сокрушенно:
— Ай да Шурочка… твою мать!
С этого дня Шурочка Твердунина поняла, что есть нечто такое, чего нельзя высказать даже секретарю гуморганизации. На один только миг вообразив его лежащим рядом, она уяснила, что в подобном положении можно, в принципе, представить любого мужчину; и любой мужчина будет себя вести так же неморально, как Игнаша. Поскольку же ей хотелось
С годами Игнаша не стал вести себя более морально. Но она, по крайней мере, научилась подлаживать его под себя. К бронзовой свадьбе, то есть ко дню десятилетия их брака, Александра Васильевна могла бы заключить, что с честью выпуталась из этой ситуации: Игнаша доставлял ей минимум хлопот, и она надеялась, что скоро он и вовсе потеряет к ней интерес.
По-видимому, в какой-то степени на их отношениях сказывался ее неуклонный и быстрый рост: кто посмеет требовать от инструктора райкома того, чего можно было домогаться от простой станочницы? А она уже собирала документы для КРШ. Игнатий Михайлович и смолоду-то всегда был готов подчиниться любому требованию любого чиновника, а годам к тридцати пяти это свойство проросло его по всем направлениям: так иногда плесень прорастает буханку, и сколько ее потом ни ломай, сколько ни кроши, везде найдешь очажки грибка, соединенные зеленоватыми отростками. Оставаясь все таким же шумным и неудобным в быту, таким же громкоголосым и настырным, он, тем не менее, отчетливо понимал, что имеет дело с персоной выше него рангом; соответственно росту Александры Васильевны его активность умерялась, и ей приходилось лишь следить за тем, чтобы не вызвать лишнего шума каким-нибудь лобовым ходом.
Это было время гармонии, когда Александра Васильевна полюбила тихие вечера дома, шум воды в ванной, неторопливое укладывание, шелк рубашки, чтение на ночь и затем, если ей почему-то этого хотелось, послушные и вполне страстные объятия мужа.
Впрочем, разве может быть страсть послушной?
Задавшись однажды подобным вопросом, уже не так легко от него отвязаться. Все, казалось бы, оставалось прежним — и вода, и шелк, и умиротворяющее шуршание страниц, — а гармония, тем не менее, с каждым годом все более нарушалась.
Прежде у Игнаши была одна неприятная странность: пьяным он страсть как любил вылизывать ее пупок. В силу испытываемого в такие моменты отвращения, Александра Васильевна не часто снисходила до его слабости. Но однажды отметила, что он уже давно не тянулся языком к ее белому животу, — и со стыдом, залившись краской (к счастью, в темноте спальни ничего не было видно) поняла вдруг, что ей бы иногда хотелось именно этого. Да и вообще, с некоторых пор с удивлением стала замечать, что думает о ласках чаще, чем они случаются. Поначалу она активизировала Игнашечку теми же методами и с тем же успехом, с каким некогда гасила его активность или ускользала от нее. Но скоро ей пришлось признать, что подобная близость имеет совершенно иной вкус: ничего более пресного нельзя было и вообразить. Острое (хоть и неприятное прежде) чувство вынужденного подчинения чужому желанию и силе исчезло; послушливость только раздражала. Отвалившись, Игнаша уже через минуту начинал добродушно похрапывать, — а она засыпала нескоро, с тяжелым сердцем и осадком на душе, и если включала ночник, то могла видеть на его тупом лице выражение полной безмятежности.
Но и эта суррогатная активизация, принудительное оживление, ни в коей мере не могущее удовлетворить чувствительную женщину, давалось с трудом. Она замечала, что ее стремления Игнашу тяготят — хоть он никогда и не посмел бы в этом признаться. Игнаша полнел и ленивел. Вечерами зевал и почесывался, не забывая жалобно упомянуть, как умаялся нынче в цеху. Если не досаждали прострелы, норовил на выходные смыться на рыбалку. Дочь к тому времени выросла и уехала учиться, хлопот поубавилось, и препятствовать ему в отъездах Александра Васильевна не могла.