Массажист
Шрифт:
Не помню, как получилось, что я выскочил из своего угла и с криком: «Не убивайте мою маму!» включил в комнате свет. То, что я увидел, до сих пор стоит перед моими глазами. Мама, моя маленькая хрупкая мама, которую я уже успел перерасти на полголовы, стройная, как девочка, лежала на боку лицом ко мне, тонкие пепельные волосы ее разметались по подушке и плечам, – она была голая, с голой грудью, которую она не раз, попросив меня отвернуться, обмывала тщательными осторожными движениями, наклоняясь над тазиком с теплой водой, согретой на электроплитке... А прежде она меня совсем не стеснялась и даже просила, чтобы я помыл ей спину, – и я послушно выполнял ее просьбу, с непонятными мне самому волнением и нежностью водя мочалкой по ее худенькой спине, лопаткам... ее маленькие груди подрагивали над самой водой и я не смел к ним прикоснуться, пусть даже невзначай, хотя мне и хотелось этого. Но она всегда была в юбке или трусах, или в полотенце на бедрах, а теперь она была голой, и не просто голой... За ней примостился дядя Коля – огромный, вдвое больше ее: одной рукой он сжимал мамины груди, сразу обе, в другую запустил маме между ног... Но самое страшное было даже не это, а то, что, увидев меня перед собой, эта парочка так и осталась лежать, как лежала, – мама только с усилием подняла на меня блуждающий взгляд и снова уронила голову, дядя Коля же, еще глубже запустив пальцы правой руки
Я думал, что она сейчас выйдет, возьмет меня за руку, вытрет мои слезы и уложит спать, сказав наконец то, чего я ни разу не слышал от нее прежде, – что кроме меня у нее никого нет, что я ее единственное сокровище, то есть кровью связанный с нею, но она не вышла... Спустя несколько минут дверь открылась, и я увидел ком своей одежды в волосатой дяди Колиной руке. Затем дверные петли снова вздохнули, и передо мной вслед за комом упали на пол с глухим стуком мои ботинки, а затем – пальто, шарф, шапка. Вещи падали передо мной в ледяной тишине коридора, как приговор, который обжалованию не подлежит. Я понял так, что меня выгоняют из дому. Рано или поздно это должно было случиться. Я перестал плакать – свершилось нечто такое, что плакать теперь было просто нелепо. Свершившееся было гораздо значимей слез.
Я оделся, спустился по лестнице, и вышел в метель. Мне показалось, что это та самая метель, которую я видел за окнами тети Лизиной комнаты шесть лет назад, когда снежные хлопья стучали по стеклу, как пальцы злых духов, заглядывавших в человеческое жилье, – только теперь я был не там, внутри, а здесь, снаружи, в самой метели, словно ответив на приглашение и вызов, сделанные мне шесть лет назад. Как если бы высшие силы решили пополнить мое представление о внутреннем и внешнем этого мира. И вот что еще... Если я тогда боялся метели и тех духов, что липли, льнули к оконным стеклам, то теперь я стал как бы одним из них. Метель и я – мы были одним целым. Точнее – я был ее частью. Я вдруг почувствовал, что мне с ней легче и свободней, чем дома. Я шел по улицам, которые заметал снег, и мне было хорошо и спокойно. Возле фонарей снежные хлопья стремительно появлялись из смутной темной высоты и проносились на свету до воссоединения со своей собственной маленькой тенью, – воссоединившись, они становились снежным покровом, в который втыкались под разными углами. Или это были не хлопья, а отдельные снежинки, многогранные звездочки, – их короткую жизнь я успевал прочесть на рукавах своего пальто, или, скосив глаз, на уголке колючего воротника, – пальто у меня было перешито из старой солдатской шинели. Сами же хлопья состояли из целого семейства сцепившихся зубчиками снежинок, потому были тяжелее каждой из них в отдельности и падали быстрее, отвеснее, и в паузах между порывами ветра я даже слышал легкий шелест их соприкосновения со снежным покровом, похожий на шуршание пузырьков в стакане газированной воды. И мне представлялось, что хлопья – это целые семьи; каждая семья состояла из набора снежинок, и таково было и все снежное сообщество, но в нем, тут и там среди тяжеловесных семей легко порхали одинокие снежинки, по какой-то причине не желающие ни с кем соединяться, некоторых не манил и снежный покров как итог и конечная цель их путешествия, и они, словно разочаровавшись в своем прибытии, даже улетали обратно в небо, или их уносило вдоль закругляющегося, но бесконечного пространства Земли бог весть куда, и тени их на снегу были совсем не заметны. И вот я воображал, что снежные хлопья – это просто тела без души, лишь кристаллизованная память воды. Они падают из небесной бездны, не различая ни себя, ни других, замороженные в космическом холодильнике, но под светом фонарей, в конце своего беспамятного пути они на миг отогреваются и обретают свою тень, свое отражение, подтверждающее, что они действительно существуют, и эта тень для них – как душа, с которой осталось только слиться. И еще, разглядывая хлопья и отдельные звездочки, я находил, что в хлопьях не было неповрежденных снежинок, – они были слеплены на манер колесиков в часовом механизме, они объединялись там, сцепившись зубчиками, дабы отмерять время жизни, но при этом редко в каком из снежных хлопьев все зубчики и насечки и крючочки были в полном порядке. Эти снежные часики не ходили и ничего не отсчитывали... Но сами по себе отдельно взятые снежинки оставались целы и невредимы, и я размышлял, что вот если хочешь жить, как хлопья, то есть в семье, в объединении, то для этого ты должен чем-то пожертвовать, какой-то частью себя самого, своими собственными выступами, зубчиками и крючочками. У тебя что-то должны обязательно отнять и отсечь, чтобы объединить с другими, приладить, подогнать под них... Но ты можешь быть и один, как снежинка, и ни с кем не объединяться. Только тогда ты не будешь иметь должного веса, тяжести, и тебя будет носить туда-сюда по воле ветра и других стихий...
Не знаю, долго ли я бродил по городу, по его пустым улицам с двухэтажными типовыми домами-бараками... может, час, может, три, но в конце концов я стал засыпать на ходу и побрел домой. О маме и дяде Коле я уже не думал и их не боялся – они стали для меня очень далекими, чужими, как и все остальное, к чему я вынужден был вернуться, чтобы не замерзнуть. Мама пренебрегла мною, она меня не защитила, она позволила выгнать меня в ночь, в метель... Но теперь мне было спокойно и безразлично. Я был выше их, потому что я понял, что проживу и один. Метель вылечила меня. И если у меня и мелькнула мысль, что пусть я замерзну, усну в снегу назло им, пренебрегшим мною ради своей похоти, я тут же рассмеялся над этой глупой мыслью, и даже удивился, что она могла возникнуть в моей голове. Нет, моя жизнь была мне дороже – и я ни за что не стану жертвовать ею даже ради того, чтобы на моей могиле покаянно рыдали и рвали на себе волосы от отчаяния. Мама моя была просто блядь, как говорили о ней наши соседи по коридору, блядь, которой мальчонки не стыдно. Мальчонкой был я. Помню, в отместку я хотел поджечь их дверь, но ограничился лишь тем, что предал огню содержимое их почтового ящика.
В коридоре было по-прежнему тихо, все спали за своими дверьми, обитыми войлоком, а у тех, кто побогаче, еще и дерматином, –
После этого случая дядя Коля к нам больше не приходил – мама выгнала его, а у меня просила прощения, стоя на коленях. Она говорила, что ничего не помнит, она была уверена, что я сплю рядом за шкафом, и утром чуть с ума не сошла, обнаружив, что раскладушка пуста. Возможно, так оно и было, и мне не стоило никакого труда ее понять и простить, тем более что теперь мне было все равно. Мама перестала быть для меня такой, какой она была прежде, я отделился от нее и стал жить свою отдельную жизнь. Не знаю, продолжал ли я ее любить, скорее я испытывал к ней чувство жалости, а иногда – досады или стыда. Внешне все было, как прежде, – она осталась моей матерью, и мы еще почти шесть лет, до самого моего призыва в армию, жили вместе, мать и сын, – но внутренне, я это чувствовал, как, наверное, и она, в ту самую ночь связь наша оборвалась... Что осталось, так это затаенная обида и еще – жажда мести. Я не знал, как я отомщу дяде Коле, потому что после того случая он исчез, но мысль, что я должен это сделать, не покидала меня.
Накануне майских праздников меня в числе нескольких самых крепких учеников нашего класса попросили разгрузить машину с новенькими партами, которые школа получила в подарок от шефов. Каждый класс, за исключением малолеток, разгружал свои парты сам. И вот, когда работа была почти закончена, я, стоя в кузове грузовика, увидел через школьный забор дядю Колю. За забором на той стороне улицы был продуктовый магазин, куда и направлялся бывший наш с мамой знакомый. Сердце мое замерло, а потом застучало так громко, что мне казалось, все вокруг должны его слышать. Я спрыгнул с машины и выскочил на улицу. Возле магазина была телефонная будка – я вошел внутрь и стал ждать. Вскоре дядя Коля появился. В руке он нес сетчатую плетеную сумку под названием авоська, то есть взятую на авось, на случай, если в магазин завезли какой-нибудь ценный продукт, – на сей раз в авоське были три бутылки жигулевского пива. Сам еще не зная зачем, я двинулся следом. Я шел за дядей Коле на расстоянии тридцати шагов, надвинув на лоб кепку, чтобы он меня не узнал, если обернется, но дядя Коля и не думал оборачиваться, – это ему было не к чему. Он вышагивал уверенно, неторопко, как знающий себе цену и вес человек, под началом которого корячилась целая бригада, послушная его зычному голосу и сумрачному взгляду. Пожалуй, он был даже видный мужик, – большой, кряжистый, цыганистого типа, самодовольный и наглый, не ставящий людей ни во что, бабья порча, как сказала о нем тетя Лиза, – это он делал с моей матерью, что хотел, и в его медвежьих объятьях она, голая, срамная, пьяная, забывала обо всем, даже о своей сыне... Я почти ничего не знал о нем, – была ли у него где-то там, на юге, своя семья, жена, дети, я не знал, куда он направляется и ждет ли его кто, но, судя по трем бутылкам пива, он шел не на свидание, а скорее к себе домой...
Были уж сумерки, но небо на западной окраине не погасало – начались белые ночи... Улицы города уже просохли, освободившись от снега и льда, и только во дворах еще тут и там на фоне черной оттаявшей земли белели зимние залежи. От них в чуть согревшемся за день воздухе веяло холодом, и таким же холодным был вечерний неубывающий свет над крышами домов. Я крался за дядей Колей, и сердце мое громко стучало. Он шел как-то странно, то улицей, то дворами, словно, хотел запутать меня, впрочем, в развороте его плеч, в его походке читалось другое – что прошлого за ним нет, в смысле гнетущих воспоминаний и укоров совести. Он нес свою непробиваемую правоту. Да, он ни разу не обернулся, хотя мой взгляд должен был уже прожечь ему затылок.
Я так увлекся преследованием, что споткнулся и чуть не упал. Под ногою лежал небольшой острый камень, вмерзший в наледь. Я выбил его носком ботинка из лунки и взял в руку. Я сделал это раньше, чем сообразил, зачем он мне нужен. Но теперь я знал, зачем. Камень был тяжелый, ребристый и удобно лежал в руке. Сначала я решил подкрасться поближе и бросить камень в затылок дяде Коле, но на голове его была фуражка, так что мой враг вряд ли бы прочувствовал в полную меру избранное ему наказание.
Я опустил камень в карман своей куртки и прибавил шагу. Впереди был дом – торцом к нам – обыкновенная пятиэтажная хрущевка. Я свернул направо, решив обогнуть дом с другой стороны, чтобы встретить дядю Колю у дальнего торца. Мой ни о чем не подозревающий враг шел все так же неторопливо и самодостаточно, а я, оставив его за углом, рванул вперед, как русская борзая. Оббежав дом и загнанно дыша, я затаился. На меня смотрели два торцовых окна первого этажа, за ними горел свет, но они были занавешены. Перед окнами торчали голые кусты, спрятаться в них было невозможно, и в томительном ожидании я встал между ними и окнами. И вдруг меня точно током пронзило – пока я тут жду, дядя Коля уже исчез в парадной и поднялся к себе, – это его дом, здесь он живет, и я не знаю, в какой из квартир! В отчаянии я вынырнул из своего убежища, чтобы, может быть, еще застать дядю Колю на лестничной площадке... но тут он появился сам. Никуда он не сворачивал, он шел мимо меня. До него было метров шесть, но меня он по-прежнему не видел, погруженный в себя. Не раздумывая, я прицелился и швырнул камень, рассчитывая попасть ему в лицо, в правую, обращенную ко мне щеку, а лучше – в висок...
Я попал – звук был такой, будто треснула кость. Дядя Коля глухо вскрикнул, пошатнулся и упал. Я слышал, как в авоське разбились его бутылки. Больше я не слышал ничего – я летел обратно, как ветер, и никто бы сейчас не смог меня ни догнать, ни остановить.
Кировск не такой уж большой город – одних и тех же людей встречаешь довольно часто, особенно в центре, но о дяде Коле я ничего не знал вплоть до окончания школы. Я не верил, что мог его убить, – ведь убивать я не собирался... Столкнулся я с ним почти лицом к лицу лишь когда мне было уже восемнадцать – в тот день меня забирали в армию. Он шел мимо военкомата, а я стоял в группе уже обритых наголо новобранцев, с рюкзаком на плече. Он прошел мимо и меня не узнал – да и не смог бы узнать, ведь ростом я сравнялся с ним. Я же успел заметить, что правый глаз у него закрыт веком, как глухой заслонкой. В тот момент я не испытал никакого раскаяния – око за око, зуб за зуб.
5
– Вижу яхту! – раздался голос Макси в динамике внутренней связи, и я, переглянувшись с шефом, выскочил на палубу. Макси сидела у штурвала. Любительница поваляться с утра, выглядела она неважнецки. Вечерняя тушь расплылась вокруг глаз, придав им какую-то цыганскую вульгарность, губы без помады поблекли, и вся она как бы съехала на одну сторону от неурядиц, свалившихся на ее голову. Хотите проверить свою невесту на вшивость? Не дарите ей цветы, не носите ее на руках, лучше устройте ей небольшой экстрим с отрицательным физическим и психологическим фоном, – тогда будете точно знать, что можно ожидать от нее в будущем. Иными словами – прежде, чем жениться, съешьте вместе с ней пуд соли.