Мастер Альба
Шрифт:
В этот раз Ганс задержался в лесу: выволакивали подводу. Молодая лошадь, запряжённая в первый раз, сдёрнула её в вязкую, илистую канаву. Домой пришёл в этот день поздно, когда солнце уже поднялось. Открыл дверь – и замер. Она мылась, стоя в деревянном корыте. Испуганно отвернулась, замерла, прижав к груди хвостатое липовое мочало. С боков её, со складок утруженного тела, стекала вода, смешанная с золой: мыла у них тогда не было. И он увидел белые-белые пятнышки и полоски на её серовато-смуглой коже и, холодея до хребтовой кости, понял, что это – следы побоев. Ганс, поднеся руку к её спине, – медленно, с небывалым трудом, словно к раскалённой плите, – положил ладонь между лопаток и так же медленно прильнул к её плечу бородой. Чуть распрямился и ещё раз припал, и ещё. Свет небесный сошёл на неё спустя долгую, злую минуту: она поняла, что эти прикосновения – есть поцелуи. Ей вдруг разом открылось, чем
После этого дня, в природой отмеренный срок, она родила девочку. Их светлоголовую, тихую и улыбчивую Абигаль.
Священник, опухший от выпитого накануне, страдающий, но привычно надменный, полистав то ли греческие, то ли латинские книги, так и нарёк: Абигаль.
Всё-таки хорошо, что Ганс был при монастыре. Два года подряд свирепствовал голод. Сначала война – он плохо запомнил, кто и с кем воевал – спалила созревающие посевы. Потом – засуха. Люди варили кору, ели крыс и мышей. Но кладовые монастыря всегда были наполнены впрок. Трёхлетняя Абигаль, которую пропускали на кухню, пробиралась оттуда в конюшню. Она пряталась в сене, а когда кладовой и служки, насыпавшие в ясли овёс, уходили, она светлым котёнком ползала между лошадиных копыт и, сковыривая неумелыми пальчиками с земли, отправляла в ротишко упавшие зёрна.
Ганс приносил из леса ягоды, жёлуди и грибы – но раз в неделю. А до этого им как-то нужно было прожить. А жене приходилось ещё и ходить в монастырь на подённую. (Монахи и умереть так просто не давали: не смей умирать, пока есть работа!) Вечером она спешила домой, а там уже спала, вытянувшись на чёрной от времени лавке, с двумя горсточками зёрен в животике, Абигаль. Мать смотрела на неё больными глазами и, отходя, искала в себе силы порадоваться: девочка тёплая, дышит легко. Шатаясь от голода и усталости, она разводила огонь, варила похлёбку – из грибов или кореньев осота и, прижав сонную дочку к груди, поила её тёплым и укладывала теперь уже на весь длинный ночной сон.
Они бы не выжили, если бы Ганс не сделал заранее великое дело. Два года подряд он не пил ни вина и ни пива, не справлял себе новой одежды и обуви, откладывал свои гроши и, поехав однажды на ярмарку, купил там пилу. В кузнечном ряду, среди лат и клинков, на самый простой из которых ему пришлось бы откладывать лет эдак двести, он отыскивал пилы и, хотя попадались хорошие, – не покупал. Искал – зная, что. И нашёл. Полотно надёжное, острое, зубья не сточены. А вот деревянная рама попорчена жучками. Цена, соответственно, ниже на треть. Пилу он купил (и тут же выбросил раму: внесёшь жучков в дом – источат всё деревянное), а на оставшиеся деньги купил жене тонкого, белого, барского полотна. Как раз на новую ночную рубашку.
О, хорошая пила – дело большое. Топором дерево удобно валить, а вот разделывать на короткие плети – это тратить лишние силы и время. Пилою – втрое быстрей.
Он сам смастерил новую раму и в первый же раз выполнил дневной урок ровно к обеду. Полдня свободных! Всё это время он обдирал ивовое лыко и притапливал его в недалёком болотце – чтобы размокло. Теперь будет не только грошик за хворост. Теперь будет ещё пара монет за циновки и туеса!
И вот, когда пришёл голод, он свои секретные полдня тратил на поиск всего съестного, что мог дать ему Лес. И грибы, и ягоды, и корешки осота. И смертушку в семью не пустил.
Абигаль шло восьмое лето, когда в село привезли отбитого у речных разбойников мальчишку. Чужестранца. Лет десяти. Еле живого. Вспомнив о взятых землёй сыновьях, Ганс упросил настоятеля купить мальчишку для монастыря. Он сам, дроводел, – не вечен. А тут – лет пять – и готовый работник. Сама судьба посылает подарок: давно пора бы выбрать кого-то, кому он мог бы передать дровяное своё ремесло.
Мальчишку купили. Задёшево. Ведь полуживой. Учёные монахи выспросили, откуда его завезли, несчастливого. По имени родины стали и звать: “Португалец”.
МАЛЕНЬКИЙ ЕВНУХ
Нет мундштука. Нет! Словно и не бывало. Кальян – вот он, в ящике, стоящем в углу, под наброшенным сверху ковром, вернее – стоявшем . Ох, и погуляла в Ашотиковой комнатке чья-то глумливая, злая рука. Всё перевёрнуто – от угла до угла, разбросаны вещи, и стянут на сторону ковёр, и сундук опрокинут, и высовывается из него ограбленный, усечённый кальян. Всё на месте, даже драгоценные безделушки, хранимые в шкафчике, – те, которые хочется видеть перед собой каждый день, а не томить во мраке
Ашотик поднял глаза. Решётка в окне. Человеку возможно лишь руку просунуть. Дверь дубовая, вечная, проклёпанная железными полосами. Два замка. Без ключей не откроешь. Замки Ашотик подбирал заморские, для себя . Ну а на пути к дверце – четыре дворцовые стены, четыре полосы стражи, десяток янычар – до гарема, а в гареме – Али. Нет, не пройти. Невозможно. Но кто-то, очевидно же, был в самой комнате! Ходил, двигал вещи…
В кальяне – Ашотикова жизнь. Узнает Хумим-паша, что в гареме, – о, Аллах! – в гареме, где его жёны, был кто-то чужой – тогда лёгкой смерти не жди. Вот тогда, кизляр, напоёшься. Хотя это – пугалки для детей, это – вряд ли. Смерть будет лёгкой. Вот он, флакон с бесценным, проверенным ядом, стоит на полке, стекляшкой пробки посверкивает. Этот путь у нас есть, это ладно. Сядет-ка Ашотик, да подумает – нет ли какого выхода получше.
Маленький, рыжий, с обиженным детским лицом человечек пнул золочёной туфлей ковёр, сел на опрокинутый ящик, поместил локти на колени, ладошками закрыл уши и стал думать.
Что смертный, маленький человек может в такой ситуации сделать? Имеются два решения: или разыскать проклятого вора и выкупить унесённый мундштук (деньги есть), или… Или изготовить новый! Нет, невозможно… Но, собственно, почему? Золото есть. Знакомый ювелир – тоже есть. Нет двух вещей: шести, величиной с ноготь мизинца, сапфиров, и – о, проклятье! – самого мундштука, с которого можно было бы снять точный размер… Стоп! Есть! Не сам мундштук, конечно, а слепок! Ашотик даже забормотал торопливо, успокаивая понёсшееся вскачь сердце: “Тихо-тихо-тихо…” Он торопливо стал вспоминать события недельной примерно давности. Хумим-паша выехал на охоту. Да. Ашотика взял с собой. На тот случай, если захочется послушать сладкое пение после сытного, под сенью деревьев, обеда. Да. Подстрелили на берегу ручья пришедшую на водопой антилопу, да тут же на костре и изжарили. Паша и визири ели горячее мясо, запивали рубиновым лёгким вином, и… и потом Ашотик пел свои песни, а паша, лёжа, опершись на локоть, курил. Он курил свой кальян, и на лице его было сладкое, неземное блаженство. С этим счастливым лицом он и уснул. Визири, сняв туфли, принялись тихо сновать по тенистой поляне, отгоняя маленьких голосистых птичек, которые могли почивающего пашу разбудить. А замолчавший на время Ашотик смотрел на спящего господина с лёгкой досадой и лёгким презрением: у того из вялой руки выпал мундштук ещё курящегося кальяна – и, откатившись, лёг прямо в мокрую прибрежную глину. И лежал там так, пока Хумим спал – два часа или больше. Ашотик делал вид, что не замечает, как валяется в глине драгоценный предмет, – иначе ему пришлось бы самому поднимать и оттирать мундштук, а с какой стати он должен пачкать свои белые холёные пальцы? Паша же, ворочаясь, откинул руку и ещё глубже вдавил мундштук в вязкое жёлтое месиво. Потом проснувшийся господин обронил короткое слово – и вмиг торопливая свита подхватила с земли изысканное походное снаряжение – и, конечно, кальян – подвели Хумиму коня и умчались. Ашотик готов был поклясться, что, подскакивая на невысоком своём жеребце, он оглянулся на миг и заметил, что от мундштука, который лежал, вдавившись в глину, остался глубокий отчётливый отпечаток. Это – последний мостик на дороге к спасению. Пусть призрачный, шаткий, но, если он сохранился, – флакон с ядом можно на время вернуть на его место на полке…
Вскочил Ашотик и побежал в недра гарема, на ходу торопливо продумывая то неотложное, что следовало предпринять. Он пронёсся вдоль комнат Хумимовых жён, и потом сквозь длинный зал, где ютились совместно наложницы и жёны рангом пониже, и здесь, в уютной нише дальней стены – нише с оконцем и вентиляцией, предметом жгучей зависти и вожделения обитательниц гарема – нашёл то, чему в планах своих отводил чрезвычайно важную роль: юную, чистую, озорную змейку – Бигюль. Не тратя времени на объяснения, он схватил изумлённо вскинувшую на него глаза девочку за узкую ладонь и, потянув (Бигюль сидела над каким-то цветистым шёлковым рукоделием), поднял на ноги. И так, не выпуская её руки, протащил торопливо обратно. Здесь, когда они пересекали гаремный удушливый зал, кто-то бросил в спину девочке злое, язвительное слово. Как ни спешил Ашотик, а всё-таки резко остановился, нашёл острым взглядом дерзкую наложницу и, вытянув к ней толстый палец, зловеще и тихо сказал: