Мастера мозаики
Шрифт:
— Замолчи, юнец! — строго прервал его дож. — Не угрожай, это безрассудно. Я не могу освободить узника без согласия сената, а сенат не даст согласия, не проверив, за какой проступок он понес наказание, ибо подозрение в тяжкой вине должно тяготеть над человеком, раз его заключили под «Свинцовые кровли». Обещаю тебе правый суд. Не сомневайся в отце республики, ко будь достоин его защиты, заслужи ее и веди себя благоразумно и осмотрительно. Только одно могу сделать, чтобы облегчить твою тревогу и тоску твоего брата: разрешаю тебе навещать его, а если он нездоров, ухаживать за ним.
— Благодарю, светлейший, за соизволение, да славится твое имя! — проговорил Валерио, склонив голову и выпустив из рук полу мантии дожа, который продолжал свой путь.
Перед Валерио остановился герцог Анжуйский и произнес с ласковой улыбкой:
— Мужайся, молодой человек! Я напомню дожу, что он обещал произвести
С этими словами он снял с себя драгоценную золотую цепь и надел ее на шею Валерио, попросив сохранить ее на память.
XV
Валерио провели в темницу к брату два стражника, вооруженные алебардами.
— И тебя тоже, — воскликнул Франческо, — злодеи схватили и тебя, бедный мой братец! К чему послужило тебе и отсутствие честолюбия и гордости? Святая простота! Они и тебя не пощадили.
— Да я не задержан по воле злых людей, — ответил Валерио, сжимая брата в объятиях, — я здесь по собственной воле. Я тебя не оставлю, я разделю с тобой соломенную подстилку и черный хлеб. Но скажи, кто тебя бросил сюда и за что?
— Не знаю, — отвечал Франческо. — Впрочем, меня это не удивляет, — разве мы не в Венеции?
Валерио старался утешить брата, убедить его, что он заключен в тюрьму по недоразумению, что скоро его освободят. Но Франческо ответил с глубоким унынием:
— Уже слишком поздно. Большего зла они мне не могли причинить. Они опозорили меня навеки. Не все ли для меня равно отныне, проведу ли я в этой ужасной темнице год или день? Ты думаешь, что нынешним бесконечным днем меня терзали зной или телесные страдания? Нет, я страдал от страшной душевной муки. Это я-то среди воров и обманщиков! Меня после стольких бессонных ночей, такого усердия и преданности, после такой добросовестной работы во славу моей родины должны были сегодня венчать хвалой, мои ученики должны были нести меня на руках под рукоплескания благодарного народа, а я заключен в тюрьму, как Винченцо Бьянкини, убийца и фальшивомонетчик! Вот плоды моих трудов, вот награда за мое мужество! Художник, будь добросовестен, проводи остаток тяжелой, полной опасностей жизни в заботах, удручающих душу и в изнурительном труде; откажись от соблазнов любви, от упоительных радостей, от сладостного отдыха весенними ночами — в тот день, когда ты рассчитываешь получить заслуженный венец, тебя заковывают в цепи, ты покрыт позором! А слепая, легковерная толпа, с таким трудом признающая правду, всегда открывает объятия клевете. Будь уверен, Валерио, сейчас люди, которые знают меня со дня моего рождения, знают, как я люблю свою работу, как ненавижу несправедливость и уважаю законы, эти люди, судящие о человеческой добропорядочности только по неудачам или по успехам, да, поверь мне, — они осудят меня, как только узнают, что я находился в тюрьме пусть даже десять минут. Достаточно людям знать, что я несчастен, и они будут считать меня виновным. Уже не будут отличать моего имени от имени Винченцо Бьянкини; оба мы были обвинены, и оба униженно склонили голову под «Свинцовыми кровлями». Быть может, я получу свободу, ибо я невиновен, но разве он, виновный, не получил свободу? Кто знает, не буду ли и я, как он, изгнан? Разве Венеция не изгоняет тех, на кого падает подозрение? А разве не падает подозрение на всех тех, кто ее изобличает?
Валерио понимал, что у брата слишком много причин для печали и что, убеждая его примириться со своим положением, он только заставит его еще острее почувствовать, как сурова его участь, какими она чревата опасностями. Под вечер Валерио решил выйти за съестными припасами и плащом, но, когда он через дверное оконце позвал тюремщика, тот сказал, что приказано не выпускать его, и даже предъявил бумагу с печатью государственной инквизиции — приказ об аресте обоих братьев Дзуккато, хотя и без указания, за какую вину. Горестный крик вырвался из груди Франческо, когда он услышал об этом.
— Это убьет меня! — воскликнул он. — Палачи! Неужели же они не могли расправиться со мной, не терзая моего брата?
— Не жалей меня, — ответил Валерио, — в их воле было не позволить мне проводить дни и ночи подле тебя. Теперь я благодарен им — ведь я не покину тебя больше.
Много дней, много ночей протекло с той поры, а братья Дзуккато все еще ничего не знали о своей судьбе; ничто не приносило облегчения их горю, их тревоге. Стояла невыносимая жара. В Венеции разразилась чума, воздух тюрем был заражен. Франческо лежал на пыльной соломе и, казалось, не испытывал страданий. Время от времени он протягивал руку, подносил к губам оловянную кружку и глотал солоноватую воду. Он был изнурен, пот струился по его щекам; он вытирал пылающее лицо рваной полотняной тряпицей, которую Валерио берег с величайшей заботой и ежедневно стирал, тратя половину своей ничтожной порции воды. Пожалуй, только эту услугу он и мог оказать своему несчастному брату. У Валерио ничего не осталось. Он отдал свой роскошный костюм за подушку, набитую соломой, и полог для брата. Он оставил себе несколько лоскутов, на которых еще блестело золото и вышивка, — они заменили ему одежду. Напрасно пытался Валерио отдать жемчуга, меч и золотую цепь тюремщикам и хоть немного смягчить тяжкий для Франческо режим — стража инквизиции была неподкупна.
Валерио ничем не мог поддержать брата, зато он все время сидел, склонившись над ним. Он был выносливее, весь был поглощен страданиями Франческо и не чувствовал свои собственные муки; то и дело он переворачивал брата, лежавшего на жалкой подстилке, и обмахивал его большим пером, снятым с берета, щупал пульс на его пылающей руке и следил за его угасающим взором. Франческо больше не жаловался. Он потерял надежду. Иногда он на миг выходил из своего угнетенного состояния и пытался улыбнуться брату, сказать что-нибудь ласковое, но сейчас же снова впадал в какое-то страшное оцепенение.
Однажды вечером Валерио, как всегда, сидел на полу, раскаленном от зноя. Отяжелевшая голова Франческо покоилась на его коленях. Безжалостное солнце садилось в море огня и отбрасывало зловещие отблески на багряные стены темницы — казалось, они беспрерывно поглощали и сохраняли навеки пламя пожара. Чума производила все больше и больше опустошений. Оживление и веселый шум блестящей Венеции уступили место молчанию смерти, — его прерывали лишь похоронный колокольный звон да отдаленное пение псалмов: какие-то благочестивые монахи выходили на канал проводить на кладбище лодку, полную трупов. Вдруг на графитный склон скалы, которая почти не пропускала воздуха в раскаленную камеру братьев Дзуккато, опустилась морская касатка. Черная ласточка с кроваво-алой грудкой резко и пронзительно кричала, в ней было что-то дикое и горделивое. Ласточка для Валерио была дурным предзнаменованием: казалось, она была чем-то встревожена. Несколько раз она призывно крикнула, созывая своих запоздалых спутниц, и взвилась в воздух с посвистом, хорошо знакомым венецианцам, — они всегда со страхом внимали крику ласточек. На этот зов птицы-кочевники слетались в ту пору, когда собирались умчаться в другое полушарие. Они улетали все вместе, и небо темнело от многочисленных стай, — в один день они все до единой исчезали. Отлет ласточек был сигналом истинного бедствия.
Неуловимые насекомые — москиты, беспрерывное тонкое гудение которых раздражает, доводит людей до лихорадочного состояния, а укусы непереносимы, наполняют воздух. Теперь ласточки уже не будут преследовать их высоко в небе, и насекомые станут слетаться в дома, заражать воздух, отнимать сон у бедняков венецианцев — ведь у бедняков нет средств для спасения.
Под «Свинцовыми кровлями», там, где тлетворный, отравленный чумой воздух словно впивался ядовитыми жалами, появление москитов (они появлялись сразу после скорпионов) казалось предвестником смерти Франческо. Его и так уже истомила горячка, но он все же отдыхал за короткие ночные часы, когда долетало до него дуновение свежего воздуха. Теперь он будет лишен и этого: ночною порой москиты проникают в жилища и в особенности туда, куда их привлекает теплое дыхание человека.
Валерио с тоской прислушался. Донеслись пронзительные крики, тревожные пересвисты — ласточки торопливо призывали друг друга; — крики то удалялись, то приближались, то звучали слитно, — птицы словно совещались на крыше перед отлетом и посылали последнее душераздирающее «прости», будто последнее проклятие скорбному городу. Валерио припал к слуховому оконцу: ему было видно только небо. На неизмеримой высоте виднелись черные точки, но птицы уже не описывали больших правильных кругов, как во время охоты, а вытянулись по прямой линии — они все вместе улетали на восток. Ласточки покидали Венецию. Франческо услышал их прощальный крик и прочел на лице Валерио ужас. Когда страдание подавляет человека, он не представляет себе, что муки его могут усилиться, что неминуемы, неизбежны новые страдания, нет у него сил присоединять мысленно будущие беды к настоящим. И, когда беда приходит, он словно уничтожен непредвиденным. Сама смерть, эта неотвратимая развязка, этот закон жизни, почти всеми людьми воспринимается как несправедливость неба, как прихоть судьбы.