Matador
Шрифт:
«Только бы не озверел окончательно, — думал Рафи, принимая удар за ударом. — Только бы не озверел… Если взбесится, мне конец». Несколько раз он попытался встать, но каждый раз точно нацеленный удар сбивал его с ног. Тогда Рафи прекратил эти бесполезные попытки. Он просто лежал, закрываясь, как мог, стискивал зубы и молился. Молился, пока сознание не покинуло его и он погрузился в спасительную черноту, в которой нет боли, нет страха, нет надежды…
Рафи не знал, сколько он пробыл без сознания. Когда он с трудом разлепил глаза, его окружала темнота. Ни малейшего просвета. Голова гудела, все тело ломило, словно он побывал в мельничных жерновах. Лицо было покрыто коркой запекшейся крови. Сильно мутило и отчаянно хотелось пить.
Рафи
Очнувшись, он не сразу сообразил, где он и что с ним. По-прежнему вокруг была кромешная темнота, по-прежнему болела каждая клеточка тела. Правда, тошнота отступила, зато усилилась жажда. Рафи облизал распухшие губы. Постепенно все вспомнилось. Коррида, разговор с фокусником, искаженное злобой лицо дяди и боль… Сколько же сейчас времени? Так темно… Даже в самую пасмурную безлунную ночь не бывает такой тьмы. Неужели дядя запер его в погребе? Мальчик пошарил рукой по полу вокруг себя. Нет, не похоже. Земляной пол, деревянные стены… И привычный запах… Нет, он был в своем сарае. Но почему же так темно?
Значит, все-таки глубокая ночь. Небо затянуто облаками, луны нет, поэтому так темно… И он опоздал к артистам. Они наверняка уехали без него. Рафи снова застонал, но уже не от боли, а от разочарования и бессильной злости. Он злился на себя за то, что решил вернуться за вещами, как будто не мог обойтись без них. Он ненавидел дядю, который из-за своей прихоти лишил его возможности приблизиться к мечте. Он проклинал судьбу, во второй раз подарившую надежду и во второй раз лишившую его надежды… Неужели все было зря? Весь этот год непосильного труда, этот страшный бой с быком, когда жизнь висела на волоске… Неужели его опять ожидает беспросветное существование в этом проклятом доме? Ведь наверняка дядя забрал все, что он успел собрать для дороги. Значит, придется начинать все сначала?
Рафи почувствовал, что по щекам катятся слезы. Но он не стал их сдерживать. В конце концов, он и так терпел достаточно. Сейчас он имеет право на небольшую слабость. Потом он возьмет себя в руки. Обязательно. И раз не остается ничего другого, он начнет все сначала. Но сейчас… Сейчас ему нужна небольшая передышка. И он открыл двери своему разочарованию и своей печали. Он плакал беззвучно, скорчившись в углу, уронив голову на руки, содрогаясь всем телом. Он выплескивал все, что пришлось держать в себе с того самого дня, когда матадор по имени Мигель растворился среди оливковых деревьев… дни, наполненные тяжелым трудом, короткие ночи, не приносящие отдыха, унижения и побои — и все ради призрачной надежды, которую у него вот так, походя, отняли. Он вынес гораздо больше, чем может вынести тринадцатилетний мальчик. И никто ему в этом не помогал. Никто не ободрил ни словом Даже когда он шел на быка, он был один. И вот она, награда за все… Все то же одиночество и новые испытания впереди. И это теперь, когда цель была так близка…
Рыдания снова и снова сотрясали мальчика. Но слезы не приносили облегчения. По сердцу словно водили тупым иззубренным ножом. Боль была настолько острой, что Рафи кусал разбитые губы, чтобы не закричать. Он захлебывался слезами и поскуливал, как щенок… Впрочем, он и чувствовал себя щенком. Маленьким избитым щенком…
Рафи плакал, пока не уснул. Хотя на сон это состояние было похоже мало. Черный мутный омут, который давал лишь тревожное забытье, но не отдых.
Проснулся он оттого, что кто-то распахнул дверь сарая и грузно подошел к нему. Рафи приоткрыл глаза. По-прежнему было темно. Он обернулся на звук шагов, но ничего не увидел. Он даже засомневался, не во сне ли он услышал эти звуки. Но сомневался он недолго. В следующее мгновение над ухом раздался голос дяди:
— Вставай, маленький паршивец! Хватит притворяться больным, на
И на Рафи выплеснулся ушат ледяной воды. Еще плохо понимая, что случилось, но уже догадываясь, что произошло что-то страшное, что-то непоправимое, он провел рукой по мокрому лицу. Глаза его были открыты, но видели они лишь тьму. Непроницаемую, глухую черноту. И тогда Рафи закричал.
ГЛАВА 7
Пять лет тьмы… Они прошли для Рафи как один долгий, без сновидений сон. Он словно пребывал в нескончаемом оцепенении. Почти не разговаривал, никуда не выходил из своего сарайчика, ел мало, спал и того меньше. В основном он сидел на пороге, уставившись невидящими глазами в землю и обхватив себя руками. Если к нему обращались, отвечал односложно — да или нет. Иногда он делал какую-нибудь работу, не требующую зрения, — плел корзины, что-то чистил, что-то перебирал. Чаще всего результаты его трудов были весьма плачевными, но родственники, вдруг превратившиеся в милых заботливых людей, не корили его за это.
Дядя, когда понял, что натворил, признал свою вину и постарался сделать существование племянника более или менее сносным. Во всяком случае, оставил его в своем доме и кормил, не требуя ничего взамен. Мелкая работа, которую он давал Рафи, нужна была скорее самому юноше, чем дому. Дядя даже сам вырезал палочку из орешника, чтобы племянник мог ходить хотя бы по двору, но она обычно лежала без дела — Рафи целые дни проводил, сидя на пороге сарая.
Когда наступала зима, он неделями не покидал своей постели. Лежал, отвернувшись к стене, и поднимался лишь для того, чтобы проглотить скудный обед, — родня все-таки следовала правилу, что хорошо работает тот, кто хорошо ест. Впрочем, это мало занимало Рафи. Даже если бы его вообще не кормили, он не обратил бы на это внимания. Так и лежал бы, пока не умер от голода.
Весной, когда становилось теплее, его опять можно было видеть сидящим на пороге с раннего утра. Сначала это раздражало родню, но потом все привыкли, даже дядя, и уже не замечали слепого. Рафи был только рад этому. Будь его воля, он вообще ушел бы в горы, чтобы провести остаток дней в полном одиночестве. Останавливало его не то, что, будучи один, он просто не смог бы о себе позаботиться — он только обрадовался бы смерти, а то, что слепой не сможет найти дорогу в горы… Вот отвели бы его туда. Несколько раз он просил об этом, но его не хотели даже слушать. Самые заботливые и добрые сиделки — это те, по чьей вине человек угодил на больничную койку… Первое время к нему часто заходили гости. Те, на кого он работал и с кем успел завести почти приятельские отношения, и те, кто видел его бой на площади. Все шли к нему с утешением, а уходили с горечью в сердце. Постепенно визиты становились все короче и реже и, наконец, прекратились совсем. Чужое горе не самое лучшее зрелище. Сострадание — занятие тяжелое и неблагодарное… Да и что в нем? Ведь мы-то здоровы…
Но и здесь Рафи испытал лишь облегчение, когда к нему перестали приходить. Для него мучительны были эта бесполезные утешения и нелепые попытки развлечь. Самое тяжелое было — разговоры о корриде. Сам он не думал о бое быков. Запрещал себе думать. Но если кто-нибудь начинал вспоминать перипетии той далекой корриды, каждое слово вонзалось в сердце Рафи, как острый кинжал. Тогда тоска, с которой он почти смирился, наваливалась на него всей тяжестью, грозя раздавить, размолоть, стереть в порошок. После подобных разговоров он по нескольку дней не ел и не вставал с постели.
Лучше всего ему было одному. Либо ранним утром, когда все еще спали, либо поздним вечером, когда все заканчивали свои дела и на улицах становилось тихо и пусто. Это были самые замечательные часы. Рафи сидел, не думая ни о чем, вдыхая хрустальный воздух раннего утра или легкий вечерний туман, ложившийся на фруктовые сады. В эти часы он хоть ненадолго примирялся с действительностью. Когти отчаяния разжимались, тоска преставала сдавливать сердце, и оставались лишь горечь обманутой надежды и послевкусие поражения. Но в такие минуты он хотя бы чувствовал, что еще живет. Правда, спроси его зачем, он не смог бы ответить.