Матисс
Шрифт:
А второй сон ненависти был еще мучительней. Королев в нем оказывался мичманом на броненосце, стоявшем у берега под яростным солнцем на стрельбах. Раз в час грохал пушечный залп, от которого глохла вся команда – и с противного борта отрывался набег волны, набранной инерцией отката. Королев был на этом броненосце одним из активистов революционного подполья. Вместе с товарищами они задумывали бунт, в результате которого броненосец должен был превратиться в летающий остров, в дирижабль. По ночам Королев вместе с другими вынимал из рундуков свитки шелковой ткани – и они шили что-то громадное, путаясь в чечевичной форме кройки, долго шепотом выясняя геометрию сшива, расправляя в тесноте лоскуты, клеенчатые аршины. Шили они не то гигантский саван на всю команду, на корабль, не то – возносящийся купол, который наполнялся из труб паровой машины горячим тяговым воздухом – для взлета… Вдруг капитан решает наградить команду за стрельбы борщом – и снаряжает мичмана на канонерке за говядиной. И вот тянутся сто морских миль в Одессу, канонерка бежит туда и обратно все сутки, рассекая кефалевым телом волну – и превращаясь то в деревянную рыбу,
С этим нужно было что-то делать, – и тогда он решил погасить разрушительную составляющую ненависти пониманием. Подобно тому, как нервозное влечение к шлягеру, раздражающему слух, изживается тем, что перестаешь отмахиваться от песенки и наконец вслушиваешься в нее, вдумчиво проговаривая все строчки – и пониманием бессмыслицы изгоняешь дразнящую заинтригованность, – так и он тогда стал вникать в свою ярость.
Для начала прочел «Капитал». Книга понравилась, но не воспламенила. Затем изучил современную политэкономию, микроэкономику, макроэкономику. Обнаружил, что Норвегия – социалистическое государство: там правило Маркса о включении части прибавочной стоимости в зарплату трудящихся стало национальным обычаем. Вдохновившись этим знанием, Королев решил поговорить с Гиттисом, чтобы часть своей спекулятивной прибавочной стоимости он включил в его зарплату. Королев не помышлял о тридцати двух норвежских процентах. Он думал хотя бы о пяти – при том, что – как ни скрывал от него Гиттис – он все-таки знал, что маржа при отправке в труднодоступный Январьск составляла сто, а в случае дефицита – и двести, и триста процентов. Королев не сомневался в целесообразности разговора, ведь ему на месте Гиттиса было бы важно, чтобы основной его работник оставался доволен жизнью.
Но Гиттис не понял, о чем пытается с ним говорить Королев.
– Да ладно, старик, брось. Дыши проще, – хлопнул Гиттис его колену и вышел из машины.
Разговор этот заронил Королеву в душу грубость, которая скоро дала о себе знать.
Олигарх, глава жизнетворной нефтяной компании приезжал в Январьск дважды в год. Ради этого там построили гостиничную виллу. Всякого рода ширпотреб для нее поставлялся через контору Гиттиса. Среди прочего Королев закупил и отправил тысячу горшечных растений – от подснежников до гигантских кактусов, десяток кальянов и контейнер постельного белья. Вилла была почти готова к приему гостей, когда Гиттису поступила информация, что олигарх прилетает через два дня, а в комнате отдыха при сауне до сих пор нет нардов, без которых хозяин не мыслил своей жизнедеятельности.
Два дня Королев метался по Москве в поисках нард из красного дерева, с дайсами и фишками из слоновой кости. Гиттис звонил каждые полчаса и закатывал истерику.
Наконец Королев примчался в аэропорт с двумя драгоценными коробками, чтобы отправить их в Январьск срочным грузом, вместе с пилотами. Оставалось заполнить транспортную накладную. Уже вися грудью над прогнувшейся от напора воздуха финишной ленточкой, Королев замешкался и в графе «Наименование груза, описание» крупно вывел: «НАРЫ СБОРНЫЕ, КРАСНОЕ ДЕРЕВО».
Королев любил в ясную погоду бывать в Домодедове. Пока водитель его выписывал накладные и распатронивал «газель» у грузового терминала, он садился на лавочку в отдаленье, откуда до самого горизонта простиралось летное поле. Огромное небо – во весь свет, насыщенное свеченьем, которое вдруг с торжественным ревом пронзал наискосок и тут же тонул блесткой самолет, – напоминало видение моря, наполняло спокойными мыслями о смерти.
Королев совсем не свысока жалел Гиттиса. Тому в самом деле было не позавидовать. Помещая себя на его место, Королев тоже оказывался бессилен что-либо поделать. Ничего нельзя было поправить в нравственном хламе, поглотившем жизнь. Ничего нельзя было поделать с дебрями колючей проволоки прошлого, полонившего однообразное будущее. Он смотрел на своего начальника – обрюзглого, чванливо-нервного, курносого человека – и догадывался, что и сам Гиттис понимает безнадегу, что и у него глаза застила
И Королеву становилось страшно, что в том-то и суть: тьма общего положения основывалась тем, что даже кратное увеличение дохода ни на что не могло повлиять. Ничто не могло принести избавления от рабства, не говоря уже о рабстве метафизическом: благосостояние не возбуждало в себе отклика, оно оставалось глухо к усилиям. Следовательно, не могло возникнуть стимула к улучшению ситуации, общество вязло в тупике, ни о каком среднем классе речи быть не могло, следовательно вокруг царствовало ничто иное как рабство. В рабстве нормально функционировать могут только воры – или эксплуататоры, которые алчностью уравниваются с ворами… И невдомек им, в отличие от норвежцев, что треть прибавочной стоимости, оросившая зарплату их «шестерок», может привести к бесплатным медицине и образованию. Сиречь не капитализм у нас, а в лучшем случае феодальный строй, не кредитная система, а ростовщичество, и так далее. И конца и краю Королев этому не видел.
– Гады, – бормотал он, – Господи, какие гады…
Отойдя от припадка, Гиттис обязательно разглагольствовал, как ни в чем не бывало, что все болезни от нервов, что через псих он набрал центнер, – и тут же кидался куда-нибудь жрать, в ближайшее кафе, ресторан, приговаривая: «Надо срочно повысить сахар, надо срочно повысить сахар».
Да, несмотря на всю стыдную ненависть, Королеву иногда до слез было жалко начальника. Однажды зимой Гиттис обкатывал новую «Мазду» и они где-то застряли во дворе, посреди гололедицы. Машина буксовала нещадно, Гиттис застыл над рулем, вошел в нервный ступор, пытаясь враскачку вытолкнуть машину из глубокой колеи. От напряжения многометровая труба его кишечника, в которую можно было засунуть фаршем десятка три баранов, исторгла сокрушительный призыв к опорожнению. Королев погибал от приступа рвоты, будто отверзли люк клоаки и опустили его вниз головою за ноги. Дверь и стекла были заблокированы со стороны водительского места, и, зажав рукой горло, он теребил мертвую ручку двери и мычал его выпустить, но Гиттис, выпучив глаза, жег об лед резину. Тогда Королева вырвало на виниловый коврик, – и потом он жалко ползал в истерике на коленях, вытирал платком, рукавом, извинялся, лепетал: «Я не хотел, простите» – и, припав к колесу жадно кусал, схватывал, тянул ноздрями воздух, свежий, пьяный воздух марта…
Постепенно его отдохновением стало мечтание. Им он упражнялся в покидании здешних окрестностей, в постепенном развитии зренья, которое научился выстраивать новым, непохожим на прошлое… Видения сверхгеографические – заграница исключалась: это был ад за порогом, в который он бы сошел, если б только решился совсем пропасть из виду. Чаще всего, мотаясь по городу, он представлял, что сидит на берегу реки, солнечные блики греют щеку, гремят, брызгают в траве и щелкочут кузнечики – роса вечерняя напоит дыханье, медовый свет заструится на закате меж соснами, озарив с теневой стороны стволов матово-прозрачную шелуху; ночью лес вскрикнет очнувшейся птицей, – она слетит, спросонья не сразу ухватится за ветку, снова вскрикнет слабее: «А-аа-а». Вот это солнечное рябое пятно, горячо разлитое по воде, мучившее жмурившийся глаз, незримо стояло у него где-то над переносицей, просвечивая, прожигая насквозь бетонные толщи подземных переходов, дорожных туннелей, обложные пешие толпы, поруку фасадов, упор филенчатых панелей в бывших министерских приемных, где Королев, вечно унижаясь перед хамскими чинушами, добывал для Гиттиса халтурные лицензии; прожигая мутную, сложную темень складской выдачи, закутков, где то стремятся, то плетутся синие силуэты грузчиков, то выкручивают пируэты кары, то вдруг комом метнется под стеллаж, помедлит, пропадет – и вдруг снова покатится крыса…
Однажды к нему приехал знакомый – Гоша, геолог, теперь занимавшийся тем, что бурил старые, еще чкаловских времен – времен ОСОАВИАХИМа – подмосковные аэродромы, откачивая из почвы дрейфующие керосиновые линзы, которые скопились за многие десятилетия от протечек топлива (колодцы в деревнях рядом с такими аэродромами припахивали сладковатым душком). Познакомились они с ним давно – застряли вместе в лифте в одной из панельных высоток в Сокольниках. Гоша тогда спас Королева, уже страдавшего клаустрофобией, все полтора часа рассказывая истории о рухнувших лифтах и не давая упасть духом.
Гоша был простым здоровым работягой, любившим пообщаться с толковыми людьми. Время от времени он приезжал к Королеву с бутылкой водки и каспийской селедкой, которую, разделав, заливал молоком в миске… Королев обожал слушать его россказни. Например, Гоша рассказывал, как студентом Горного института однажды смотался на Сахалин, поработать летом в строительном отряде. Там бросили жребий – и, вместо того чтобы остаться строить коровник, его и сокурсника Щеглова отрядили на плавучий рыбокомбинат. Смердящий, пьяный от качки железный город, по внутренностям которого долго-долго приходилось выбираться на палубу, чтобы глотнуть взглядом моря, – на всю жизнь заключил многие страхи Гоши. На дне просторного, высокого, как храм, трюма ниспадали желоба подачи, тянулась лента конвейера, громоздились холодильники, ящики, серебряная лавина анчоуса лилась под округлые движения рук, с вороным мерцанием дрожал поток тунца, женщины в резиновых фартуках взмахивали тесаками, лезвия хрустели о рыбьи хребты, стояла уничтожающая вонь, хлюпали и хлопали перчатки, блистали ножи, то гудел гомон, то рисовалась песня Пугачевой…