Матросы
Шрифт:
Ночь. Из траурной рамки смотрел сын штурмана. Постель на рундуке разобрана. Вадим, склонившись у лампы, заканчивал после вахты отчетную карту. Койка манила. Отяжелевшие пальцы еле тащили карандаш по бумаге. Болела голова. Настольный вентилятор отчаянно боролся с тяжелым воздухом в наглухо завинченной каюте.
Без стука вошел Ганецкий и, уставившись в упор недобрыми глазами, ядовито спросил:
— Не ждал, невинный отрок?
Вадим продолжал писать.
— Нет, — ответил он после паузы.
— Разреши оторвать тебя на несколько
— Я с вахты. Хотел закончить и… поспать.
— Ладно. Надрыхаешься еще, — Ганецкий сел на койку. — Меня Ступнин ненавидит!
Вадим отложил карандаш, повернулся на стуле.
— Ты слишком высоко себя ценишь. Ему ненавидеть тебя? — Вадим улыбнулся. — Что ты в сравнении с нашим командиром?
— Пигмей?
— Не возражаю.
— Спасибо… Как он разложил меня на запчасти за этого плюгавого Татарчука!
— Правильно сделал. — Жесткие складки возникли у губ Вадима.
— Ты на его стороне?
— Безусловно.
— Слишком лаконично. Не желаешь тратить на меня ни слов, ни эмоций? А мне трудно… одному.
Ганецкий наклонился к умывальнику и принялся сосать кран. Вода текла по губам, по руке, тонкой струйкой побежала к шпигату.
— Он задумал меня угробить. Нет! Не дамся… — Борис нехорошо выругался.
Вадим поднялся, сжал кулаки. Что-то новое внезапно отразилось на его мягком, юношеском лице.
— Если ты позволишь себе сказать о нем еще хотя бы одно слово, я… я… ударю тебя!..
Никогда еще Вадим не был таким. Ганецкий отступил, нащупал спиной подрагивающее железо двери.
— Иди доноси! Паршивый… — Ганецкий спиной распахнул дверь и выскочил из каюты.
«Ну и мерзость! — Вадима трясло. В горле сухо. Нагнулся к крану, хлебнул воды, смочил лоб. — Ну и мерзость… А если бы ударил? Драка на корабле…» Со стороны по-прежнему наблюдал за ним офицер с орденом Красного Знамени на груди. Такие ордена давали и в гражданскую, у самого Буденного был такой орден. Вадим вышел в коридор. Выбравшись из этой железной трубы, тускло озаряемой лампочками, упрятанными в сетки, Вадим особенно полно почувствовал открытое море. Снежно шелестели волны, вышептывая какие-то тайны. Лунный след на воде струйчато бежал Куда-то далеко-далеко, может быть, к чугунным цепям Босфора, может быть, к Варне и Бургасу. Дежурные зенитчики прикорнули в своих артиллерийских люльках; персты пушек грозили абсолютно безразличному небу, растерявшему даже мелкие разведывательные отряды облаков.
«Я с ним поступил, может быть, и грубо, но он вывел меня из равновесия. Нельзя вечно гаерничать, плевать на других через губу. Если тебе уж такой командир противен, уходи ко всем чертям с флота! На тебя, хилого потомка, никто не угодит!»
Отвратительное настроение не оставляло Вадима и утром. Ночью поднимали его две тревоги.
— Вы плохо спали? — Шульц обратил внимание на дурной цвет лица своего помощника. — Я обычно прошу дневального открывать двери из коридора, тогда можно дышать.
На теневой стороне мостика адмирал штурманской службы объяснял группе стажеров правила пользования секстантом. Стажеры, адски скучая, слушали тягучие и нудные повторения давно известных истин.
— …Теперь определим координаты, — адмирал переменил положение секстанта и, прижмурясь, уставился в окуляр нижней линзы.
Секстант на фоне вращающихся антенн локаторов отбрасывал воображение чуть ли не к каравеллам Христофора Колумба.
— …Ну и в заключение могу добавить: секстантом нельзя колоть сахар.
Стажеры озорно переглянулись: последняя острота адмирала оттачивалась еще при фараонах.
Матросы отдыхали после ночных учений. Одни спали в самых разнообразных позах, на животах и спинах, прислонившись к какому-либо предмету или подложив под голову береты; другие читали книги; третьи — наиболее азартные последователи морских традиций — «забивали козла».
Шульц, выйдя из рубки, расстегнул крючки тугого накрахмаленного воротника кителя и лицом, губами искал ветер. Пергаментная кожа его щек и лба поражала своей безжизненностью на фоне всего окружающего — яркой и благотворной природы и разбросанных по палубам молодых, загорелых, полных неистребимых сил людей.
Впервые пристальней приглядевшись к Шульцу, внушавшему к себе особенное уважение и почтительность, Вадим только сейчас понял: этот человек не столько болен, сколько чем-то угнетен.
— Мне сон не приносит отдыха. Я, пожалуй, еще больше устаю ото сна, — тихо произнес старший штурман.
Локти их сблизились как бы невзначай и задержались в таком положении.
Небо по-прежнему оставалось чистым, а солнце с увлечением играло волнами, оделяя их всеми радужными искрами своего неистощимого богатства. Хотелось лететь, как Икар, навстречу светилу, нисколько не мысля о его тайном коварстве. Пусть плавится воск на игрушечно-слепленных крыльях, лучше гибель в полете, чем в затхлом углу. Старший штурман не мог догадываться о грезах лейтенанта, понял: тому хорошо.
— Люблю утро, ненавижу закаты, — продолжал Шульц, по-прежнему стараясь глубоко дышать. — Боюсь закатов… В молодости я их любил. Они предвещали физический отдых.
— Вы занимались физическим трудом?
— Да. Мостил шоссе на побережье. На Кавказском…
— А когда учились? — Вадим неожиданно почувствовал тягостную стесненность, от нее не избавиться, но и не уйти отсюда, хотя локти их уже не соприкасались.
— Позже. Меня не сразу приняли. Мой отец был дворянин. Служил у белых. В дивизии имени Дроздовского. Отец был убит во время второго похода Добровольческой армии, о котором вы, конечно, не обязаны знать… Я отца не помню… Мать говорила, что он любил шикарные темляки и кроличье рагу… Вы из рабочей семьи?
— Да. — Вадим вспомнил рассказы отца о гражданской войне.
Бригада московских рабочих уходила громить «белую сволочь».
— Теперь меня путают закаты. Недаром говорят: «Жизнь закатилась». Живет человек, юноша, мечтает, строит будущее, приходит война и… — Шульц строго сжал губы, выпрямился. — И вот я, профессиональный военный, не имея на то права, проклинаю войну. Если бы мне предложили сделать выбор — снова на шоссе и… молотком или снова воевать, я избрал бы первое.