Маунтолив
Шрифт:
«Маркетинг вольфрама», — добавил он вполголоса. На следующий день рано утром он собирался лететь обратно в Египет.
Маунтолив представил его своему коллеге и едва не силой усадил на несколько минут за свой столик.
«Не слишком частое для меня удовольствие — в такое время, в таком месте».
Но оказалось, до Нессима уже дошли слухи о его грядущем новом назначении.
«Знаю, знаю, ничего пока нельзя сказать наверное, — улыбнулся он, — но все же утечка информации имела место быть — нужды нет особо упоминать Персуордена. Можешь себе представить, как мы обрадовались, столько времени прошло».
Они поговорили еще немного, Нессим улыбался, отвечая на вопросы. О Лейле поначалу даже и не упоминали. Чуть погодя на лице у Нессима появилось странное выражение — скрытое лукавство при полной невинности
«И Лейла, она будет просто счастлива».
Он бросил на Маунтолива быстрый взгляд, снизу вверх из-под длинных ресниц, и тут же поспешно отвел его. Загасив свою сигару, он еще раз глянул на Маунтолива, так же быстро и так же двусмысленно. Затем встал и посмотрел внимательно, с едва заметным беспокойством туда, где сидела его собственная компания.
«Мне пора», — сказал он.
Они обсудили прожект возможной встречи в Англии, прежде чем Маунтолив отбудет к новому месту назначения. Нессим говорил как-то неуверенно, в его движениях сквозила скованность. Конечно, сперва следовало дождаться окончательного решения вопроса. Затем вернулся из уборной берлинский коллега Маунтолива, и всякого рода личные темы просто утратили смысл. Они попрощались очень тепло и искренне, и Нессим пошел не торопясь обратно.
«Ваш приятель — он по части вооружений?» — поинтересовался chargeee d'affaires когда они собрались уходить.
Маунтолив покачал головой:
«Он банкир. Если, конечно, вольфрам не имеет отношения к вооружениям — честно говоря, я не знаю».
«Неважно. Праздное любопытство, не более того. Видите ли, все эти люди там, за столиком, были от Круппа. Только и всего».
4
Каждый раз, возвращаясь в Лондон, он испытывал одно и то же чувство — возбужденную нервическую дрожь любовника у двери дома любимой женщины после долгой разлуки; с интонацией отчасти вопросительной. Что, жизнь переменилась? Не случилось ли чего из ряда вон? Быть может, нация проснулась и наконец-то начала жить? Тусклая грязно-серая дымка над Трафальгарской площадью, очерченные сажей карнизы Уайтхолла, шепелявый шорох шин о макадам, навязчивый, негромкий, с конспиративной хрипотцой говорок буксиров за дымчатой кисеей тумана — разом и угроза, и рукопожатие. В глубине души он любил Лондон со всей его тоскливой слякотью, хотя и знал наверное, что не смог бы здесь жить постоянно, давно уже став профессиональным экспатриантом. Сквозь мелкий частый дождь он, закутанный в уютно-теплое тяжелое пальто, пошел в сторону Даунинг-стрит, оглядываясь порой, не без некоторого самолюбования, как на собственное отражение, на лицо Гранд Дюка на рекламных щитах сигарет «Де Решке», точеное лицо, улыбка старого актера.
Он улыбнулся и сам, вспомнив пару едких инвектив Персуордена в адрес родной столицы, и повторил их про себя, как повторяют — мягко — комплимент. Персуорден ловко перебрасывает Лайзину ладошку с локтя на локоть, чтобы завершить широкий неопределенный жест, адресованный вверх фигурке Нельсона; Нельсон закопчен, как обуглен, и укутан, словно бы от холода, в бесчисленную стаю голубей. «Маунтолив! Оглядись! Се дом родной для чудиков и импотентов. Лондон! Хлеб твой чуден на вкус, точно барий, ты пахнешь подозрительностью и жеманством, и все твои судебные процессы не проиграны вовсе, их просто прекратили за давностью лет». Маунтолив смеется и протестует. «Пусть ты прав, но он наш — и он значительнее всех своих недостатков, вместе взятых». Но Персуорден отметает сантименты. Маунтолив улыбнулся еще раз, вспомнив, с какой кислой миной Персуорден рассуждал о местной скуке, об ужимках и варварских обычаях аборигенов. Маунтоливу же и сама скука эта была как бальзам на душу; он любил свою землю, как любят ее, должно быть, лисы. С уютной снисходительной улыбкой он слушал тогда шутливо-гневные нападки друга на родимый остров: «Ах, Англия! Англия, где члены КОБЖОЖ кушают мясо два раза в день, а нудист идет сквозь снег и жадно жрет тропические фрукты. Единственная в мире страна, где стыдятся бедности».
Биг-Бен ударил на знакомой глуховато-вязкой поте. Замерцали тусклые цепочки фонарей, и призмы света, будто водолазные колокола, опустились сквозь дымку на дно. Несмотря на дождь, напротив дома номер десять толклась привычная кучка туристов и просто зевак. Он резко развернулся на ходу и, пройдя под сводчатой аркой Foreign Office, направил свой одинокий шаг в канцелярию, пустынную в сей поздний час; зарегистрировался, отдал распоряжение о переадресовке корреспонденции и о том, чтобы ему отпечатали новые представительские карточки — пороскошней, как подобает по статусу.
Затем, в настроении более раздумчивом, чуть замедлив, сообразно с настроением, шаг, он взошел по лестнице, вдыхая зябкие, паутиной пахнущие сквознячки, и достиг тяжелых амбразур большой приемной залы, где прохаживались взад-вперед швейцары в ливреях. Было уже поздно, большая часть обитателей конторы, именуемой Персуорденом обычно «Главной голубятней», успела сдать свои снабженные нумерованными бирками ключи и раствориться в тумане. Специфический запах, кое-где оазисы света в дверных проемах. Выстукивает о чашечку невидимая чайная ложечка. Кто-то споткнулся впотьмах о стопку алого цвета вал из, собранных вместе для выемки. Маунтолив вздохнул, ощутив привычную тихую радость. Он специально пришел попозже, нужно было кое с кем повидаться, прежде всего с Кенилвортом, и… да нет, ничего определенного; Кенилворта он недолюбливал — может, пригласить его выпить в клуб и тем вознаградить себя за необходимость?.. С недавних пор он числил Кенилворта среди своих недоброжелателей; когда и как так могло случиться, он не знал, никаких открытых разногласий — тем более конфликтов — не было. Тем не менее завязался какой-то узел и мешал, как сучок в древесине.
Они учились вместе в школе и в университете, с разницей в год или в два, но друзьями так и не стали. Потом Маунтолив быстро пошел в гору, легко и без единого лишнего шага поднимаясь по служебной лестнице; Кенилворт же как-то все мешкал, совершал промах за промахом, кочевал из одного заштатного отдела в другой такой же и обратно, получал отличия за выслугу лет, но так и не смог ни разу поймать, так сказать, струю. Он был умен и трудолюбив, вне всяких сомнений. Почему из дельных людей выходят неудачники? Маунтолив играл вопросом так и эдак, раздраженно, с чувством некоторого даже возмущения. Просто не повезло? Ну в конце-то концов — ведь Кенилворт занял-таки пост начальника недавно созданного отдела, что-то связанное с кадрами, впрочем, и само это назначение почти насмешка. Человеку с такими данными, и в его-то годы, руководить одной из чисто административных структур, и ни малейшего выхода в мир реальной политики, ну куда это годится? Тупик. А не имея возможности развиваться, он неминуемо начнет деградировать, рано или поздно, и превратится в чиновника, в бюрократа, как и всякий неудачник.
Обмусоливая эту мысль, Маунтолив поднялся не спеша на четвертый этаж, дабы доложить о своем прибытии Гранье. Он проследовал через фиолетовый полумрак холла и подошел к высоким кремовым дверям, за которыми в мерзлом пузыре зеленого — как сквозь лед и воду — света сидел господин заместитель министра, вырезая перочинным ножичком узор на листе промокательной бумаги. Здесь поздравления звучали веско, ибо приправлены были должной долей профессиональной зависти. Гранье был умен, остер и незлобив и унаследовал от француженки бабушки ловкость мысли и некий неуловимый шарм. К такому человеку трудно не испытывать симпатии. Говорил он быстро, доверительным тоном, отмечая в речи своей фразы с помощью пресс-папье из слоновой кости, словно дирижерской палочкой. Маунтолив легко поддался очарованию его манер и речи: безупречный английский и над словами — невидимые диакритические знаки, коннотации касты.
«Ты, кажется, заглянул по дороге в берлинскую миссию, не так ли? Вполне естественно. Если ты внимательно следил за европейской политикой, для тебя не составит труда оценить масштабы происходящего, как и наши собственные трудности с новым твоим назначением. Так ведь?»
Он не любил слова «война». Слишком отдает театральщиной.
«При самом скверном стечении обстоятельств нам не придется больше выказывать привычной обеспокоенности в отношении Суэца, да, в общем-то, и в отношении всего арабского комплекса проблем. Но поскольку ты там бывал, я уж не стану делать вид, что без моих лекций самому тебе во всем не разобраться, ладно? Однако отчетов твоих мы будем ждать с интересом. Кроме того, ты ведь знаешь арабский».