Маяковский. Самоубийство
Шрифт:
Помню, таким признанием радостно удивил меня однажды Андрей Синявский.
Году в 89-м или 90-м меня с ним неожиданно свело на каком-то симпозиуме славистов в Цюрихе.
Я сейчас уже не помню, о чем там говорил Андрей, какая была тема его доклада. Помню только, как он вдруг встал (до этого момента он обращался к аудитории сидя) и во весь голос, с огромной, совершенно неожиданной для меня страстью и силой прочел «Левый марш». При небольшом его росточке и не Бог весть каких голосовых данных, не говоря уже о кричащем несоответствии всего его облика революционному пафосу этого громкого стихотворения, эффект мог бы быть комическим. Но вот он кинул в замерший зал первые строки:
— Раз-во-рачивайтесь в марше, словесной не место кляузе! Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер!И
Громогласно отчеканив в последний раз — «Левой!.. Левой!.. Левой!..», Андрей сел, и тут же, без перехода, процитировал — из «Хорошо»:
— Розовые лица. Револьвер желт. Моя милиция меня бережет. Жезлом правит, чтоб вправо шел, — нажал он на слово «вправо». И как-то растерянно, словно бы разведя руками — что ж, мол, ничего не поделаешь, — согласился: — Пойду направо. Очень хорошо.
Смысл этого иронического сближения был очевиден. Великий бунтарь, не признававший над собою никакой, ничьей власти, превратился в законопослушного гражданина, готового не просто подчиняться указке милицейского жезла, но даже и воспевать, прославлять этот указующий жезл.
Это блестящее столкновение двух разнонаправленных цитат, помню, меня тогда восхитило. Но гораздо больше восхитила и даже поразила меня тогда та нескрываемая влюбленность, с какой он бросал в зал пронизанные революционным пафосом строки «Левого марша».
В перерыве между докладами я сказал ему об этом, не скрыв и своего удивления: в моем представлении (да и не только в моем, конечно) Маяковский даже в юности вряд ли мог быть им так уж любим — ведь его кумиром издавна был Пастернак.
— Ну что ты! — ответил он. — И любил, и люблю. Да ведь и влюбленностью в Пастернака меня заразил тоже он, Маяковский.
Я сразу понял, о чем он. Ведь и меня на Пастернака вывел он, Владимир Владимирович, процитировавший в своей статье «Как делать стихи» его четверостишие, которое он назвал гениальным:
В тот день всю тебя, от гребенок до ног, Как трагик в провинции драму Шекспирову, Носил я с собою, и знал назубок, Шатался по городу и репетировал.По этим четырем строчкам (не скрою: то, что не больно щедрый на комплименты Маяковский назвал их гениальными, тоже сыграло тут свою роль) я сразу влюбился в этого неведомого мне Пастернака. И вот оказалось, что и у Андрея это было точно так же. Он тоже полюбил Пастернака «с подачи» Владимира Владимировича. Тут же выяснилось, что и пастернаковские строки эти он тоже — как и я — на всю жизнь запомнил в том, «маяковском» варианте. И тоже — как и я — по сей день считает, что этот «маяковский» вариант лучше, сильнее пастернаковского:
В тот день тебя (без «всю») от гребенок до ног, Как трагик в провинции драму Шекспирову, Таскал я с собою («таскал», а не «носил») и знал назубок, Шатался по городу и репетировал.Это совпадение залило меня волной радости, и при всей моей с Андреем разности я ощутил с ним что-то вроде кровного родства, словно бы оказалось, что у нас вдруг отыскался один общий предок.
О том, что строчки Маяковского «пойду направо, очень хорошо!» говорят не только о взаимоотношениях пешехода с указующим жестом постового милиционера-регулировщика, что в них заключен более глубокий, обобщающий смысл, я догадывался и раньше — до того, как услыхал, как Андрей Синявский блестяще столкнул их с рефреном «Левого марша». Но тут я впервые подумал, что, декларируя так откровенно свою готовность к «правому повороту», Маяковский имел в виду не только политику, но и эстетику.
Идеи он еще раньше согласился выражать не свои, а те, что ему подскажут (прикажут!). Но способ выражения этих идей у него должен был оставаться свой.То есть — левый.Во что бы то ни стало хотел он сохранить свою приверженность левой(лефовской) поэтике. В этом он не хотел уступать даже Пушкину:
Вам теперь пришлось бы бросить ямб картавый. Нынче наши перья — штык да зубья вил, — битвыИ вот он готов сдать и этот, последний свой плацдарм.
Диалог этот не выдуман. В 1983 г. вышел в свет 93-й том «Литературного наследства», в котором была опубликована стенограмма беседы Н. Н. Асеева со студентами Литературного института 15 ноября 1939 г. Там эпизод этот рассказан уже не как поэтическая метафора, а как абсолютно реальный, не вызывающий сомнений факт:
Когда мы шли по Петровке в 1927 году, Маяковский вдруг шел и говорит: «Коля, что, если вдруг ЦК издаст такое предписание: писать ямбом?» Я говорю: «Володичка, что за дикая фантазия! ЦК будет декретировать форму стиха?» — «А представьте себе. А вдруг?» — «Я не могу себе представить». — «Ну, что у вас фантазии не хватает? Ну, представьте невероятное». — «Ну, я не знаю. Для этого нужно чувствовать свою стихию для того, чтобы не заблудиться. Я, наверное, не сумею, наверное, кончусь». Замолчали и пошли. Я не обратил внимания, думая, что пришла фантазия. Мы прошли шагов сорок. Он махал палкой, курил папиросу и вдруг сказал: «Ну, а я буду писать ямбом».
Вот как далеко он зашел в своей готовности «идти направо».
То, что ему тогда привиделось, не было нелепой фантазией, как это показалось Асееву. Это было предвидение. Можно даже сказать — провидение.
Через четыре года после смерти Маяковского были упразднены все литературные группы, школы, течения, направления. Не стало ни ЛЕФов, ни конструктивистов, ни РАППов, ни ваппов, ни маппов. Все прозаики, поэты и драматурги Страны Советов были загнаны в одно стойло: в единый Союз советских писателей. И всем был предписан единый художественный метод: социалистический реализм.