Майор Пронин против майора Роджерса
Шрифт:
– Боже мой! – бормочет она. – Что он наделал? Ведь это наполеоновский фарфор. Вы посмотрите…
Поднимает она черепки, показывает мне вензель, я ее утешаю, и, надо отдать ей справедливость, старуха быстро берет себя в руки и, уж не знаю, как там внутри, но внешне успокаивается.
– Что ж, – говорит, – потерянного не вернешь, попробую завтра склеить, что можно, а пока идемте чай пить, остынет.
Вернулись мы в комнату.
– Чай-то остыл, – говорю, – не переменить ли?
– Когда чай не очень горячий – полезнее, – говорит старуха. – И потом я вам сахару, Иван Николаевич,
– Ну, если сахар положили, жалко, – говорю я, и пью свой несладкий чай и закусываю его печеной картошкой.
– Слышали? – спрашиваю я старуху. – На днях диверсанты пытались охтинские заводы взорвать.
– Какой ужас! – говорит Борецкая. – Могли ведь люди погибнуть…
– Ну, они людей не жалеют, – говорю я. – На то они и белогвардейцы. – И оборачиваюсь к Виктору. – Верно?
Но Виктор, хоть и не по своей вине посуду побил, однако, вижу, смущается, собрался раньше времени уходить, а я его не задерживаю: уйдет, думаю, легче мне без него комедию играть.
– Что-то ко сну меня клонит, – говорю я Александре Евгеньевне. – Глаза слипаются.
– А вы ложитесь, – говорит она, – я вам мешать не буду.
Пожелала мне спокойной ночи, я ей взаимно, ушла она, я дверь на ключ, потушил лампу, с шумом снял сапоги, лег на кровать и даже похрапывать начал.
Лежать лежу, но заснуть себе не позволяю. Да и не хотелось спать. Час так прошел, а может, и больше…
Слышу, будто дверь хлопнула: негромко, точно кто-то закрывал дверь и не удержал. Чудятся мне какие-то шаги и голоса… Вслушиваюсь. Очень даже явственно чудятся голоса. Поднялся я как нельзя осторожнее, достал из кармана револьвер, подошел к двери и притаился. Стою, молчу и слушаю. Не шелохнусь, будто все во мне замерло.
Время идет. Снова тишина наступила. Шаги стихли, голоса смолкли. Я прямо физически ощущаю, как идет время: секунда, еще секунда, еще секунда… Слух мой до того обострился, что мне казалось, будто я даже тиканье часов у старухи в комнате улавливаю, хотя, может быть, это просто сердце во мне так билось… Значит, стихло все. Открываю дверь еле-еле. Везде темно. Иду босиком по полу, сжимаю в руке револьвер, вслушиваюсь в темноту… Как будто журчат голоса. Иду через гостиные, через залу, как кошка иду, нервы напряжены, и не то чтобы я хорошо видел, прямо при помощи какого-то чутья ориентировался в темноте.
Дошел до угловой комнаты, там у старухи самый ценный фарфор хранился. Дверь закрыта, но внизу пробивается сквозь щель слабый свет. Теперь уж сомнений никаких: разговаривают за дверью, и не один человек, а несколько.
Подкрался я к двери… Все мужские голоса. Говорят о нападении, говорят негромко, о захвате какого-то здания толкуют, Юденича раза два помянули…
Похолодел я. Вчера только в газетах прочел о том, что деникинцы Курск взяли. Вот, думаю, и в Питере закопошились, гады. Нет, думаю, не бывать тому, чтобы вам отсюда целыми выбраться. Недаром, оказывается, послали меня сюда. А угловая комната, надо сказать, вроде мышеловки: три окна на улицу заделаны решетками и дверь из нее всего одна, в залу.
“Ну, Ваня, – говорю мысленно сам себе, – действуй решительно, захвати этих врагов народа в собственном их гнезде…”
Тут я, надо признаться, погорячился, не подумал как следует, дал чувствам волю…
Пошарил рукой: ключ в двери.
Эх, думаю, была не была! Раз, раз, повернул ключ, тут еще в простенке комод какой-то золоченый стоял, тяжелый такой, плотный… С трудом, правда, но придвинул я его к двери, сам к окну, рванул раму, распахнул, встал на подоконник…
Слышу, поднялся в угловой комнате переполох, кто-то в дверь торкнулся, стучит кто-то, кричит из-за двери:
– Открой, мерзавец, тебе же хуже будет!
– А ну, гады, – кричу, – суньтесь только к окну или к двери – всех перестреляю!
Понимаю, конечно: всех их мне одному не забрать, людей вызывать надо… Дуло вверх – и бац, бац… Услышат, думаю, прибегут… А как же еще, думаю, вызвать к себе подмогу? А в дверь стучат, кричат что-то. Попались, голубчики, думаю, не вырветесь…
Выстрелил я еще раз… Стихло все за дверью. Слышу – бегут по улице… Патруль!
– В чем дело? – спрашивают.
– Так и так, – говорю, – товарищи, предстоит нам захватить и обезоружить одну белую банду…
Тут часть товарищей становится возле дверей и окон, другие бегут звонить куда следует, и в скором времени приезжают на грузовике чекисты. Входим мы в залу, отодвигаем в сторону комод, открываем дверь и… Надо только представить себе мое дурацкое положение!.. В комнате, оказывается, нет никого, и нет даже никакого следа, свидетельствующего о том, что там кто-то находился.
В это время входит в залу Борецкая, в капоте, со свечкой в руке, и я вижу, что она нисколько не смущена тем, что в ее квартире находится столько неприятного ей народа.
– В чем дело, граждане? – говорит она. – У меня охранная грамота. И, кроме того, пожалуйста, поосторожнее. Здесь много дорогой посуды, и вся она в скором времени станет народным достоянием.
– А в том, – отвечают ей, – что сейчас у вас здесь кто-то находился!
– Кто же мог у меня находиться, – возражает Борецкая, – когда у меня живет этот больной матросик… – И она без всякого смущения указывает на меня. – Получил он тяжелое ранение на фронте, числится теперь инвалидом, вселен ко мне по ордеру, и я сама не знаю, как от него уберечься, потому что чудятся ему всюду контрреволюционеры, бегает он с револьвером по комнатам, и вообще, кажется мне, что он не вполне в своем уме.
И мне действительно крыть эти слова нечем, все правильно: числюсь я инвалидом, вселен по ордеру, и, главное, кроме этой вредной старухи, меня и мышей, никого в доме нет.
А тут еще она всхлипывает и говорит:
– Очень я прошу оградить меня от такого опасного соседства, я женщина старая, что я с ним буду делать…
Все с сожалением смотрят на меня, и я слышу за своей спиной не очень-то лестные слова по своему адресу, и все кончилось тем, что составили протокол о моем буйном поведении, проверили мои документы и велели утром явиться на освидетельствование в психиатрическую больницу.