Мбобо
Шрифт:
И все взорвалось у меня внутри. Я не помню, как я бросился с ножом в руках, разрубать эту паутину, я не помню, куда девались вопли, летавшие вокруг меня, наподобие обрывков этой паутины, я не помню, как я очутился в пустом метро, на станции «Площадь Революции», как и какой силой меня перенесло туда с окровавленным ножом
Рана протяжно и глухо ныла, но еще протяжней и глуше ныла душа. Как звали эту речку? Черная, что ли? Уж точно, темноты на свете больше, чем солнца. Кровь поверх вздувшихся брюк запеклась цветом смородины. Или так называлась та река, от которой остался только мост, кузнецкий мост? Почему не новокузнецкий? Иссохла река, пропали два ее берега: берег тяжесть и берег нежность, и остался над ними извечной скобой сковавший их вместе мост. Мост над чем? Бился ли я у той иссохшей, иссякшей реки с Мратом, воскликнувшим страшное: «Москва! Вся моя Москва!», вцепился ли я ему сначала в горло, потом в пояс, потом в ноги? Что произошло? Где мать моя и где моя девочка? Ведь сердцу, как при всякой потере, кажется: лишь отряхнись, и найдется потерянное, оно просто забыто в неподобающем месте — и ты уже там, а оно выглядывает из-за каждой слоновьей арки, кажется, только что было тут… или дальше, в следующей арке? Еще в следующей… И так мнится до самого конца кузнецкого моста, а того,
Я знаю, что испытывал черный Пушкин перед черной смертью. Чувство великого обмана. Как будто старая графиня сдала не те карты. И чувство великого бессилия — что бы ты ни сделал, все одно. Чувство бесконечного круга, выбиться из которого — это как ребенку сорваться с карусельной лошадки. Искал я свою Олесю, а нашел еще одну Москву…
Я таскал капля за каплей живую воду от бога Ньяры, чтобы очистить и себя, и свой муравейник от плевков айны, но я запутался между двумя мирами: мозги мои, скатавшиеся до точки, уже не помнят, где они — метро ли решили проложить через кладбище — все ближе и ближе стук поездов. Оживлял ли я сей мертвый мир ценой смерти живого, или наоборот. Уже скрежещут колеса по рельсам.
Я-то знаю, что чувствовал Пушкин после своей смородинной речки Черной, но знал ли он, что буду чувствовать я, приданный, преданный, проданный, стоящий, истекая кровью и болью, у самого края пустой вечерней платформы. Звуки поезда уже над головой. Или под ногами… Мамин ли голос я слышу впереди, из гремящей темноты, или же это вопль малолетней моей проститутки Олеси-Москвы в спину?! Пора! Черный мураш закрывает черный колодезь. Черный петух взлетает опять на черное дерево и невпопад кричит по-черному, нечеловеческим голосом: «Осторожно, двери закрываются.» — и черная молния поезда застегивается надо мной навсегда… Расколись, скала, расколись…
Опубликовано в журнале: «Дружба Народов» 2009, № 6