Мбобо
Шрифт:
Все смешалось в доме Ирины Родионовны Облонской. Руслан, парень в расцвете сил, внезапно умер от перитонита, умер на операционном столе. Аким остался сиротливым и никому не нужным существом, а потому убежал из дому к какому-то из своих кавказских дядек. Ирина Родионовна мало того, что страдала от невыносимого ревматизма, подверглась у себя на квартире вооруженному нападению трех бандитов в масках, искавших доллары Назара. В тот день я задержался в школе, а когда вернулся, вся квартира была залита кровью, а полумертвую Ирину Родионовну соседи уже отправили на «скорой» в ее собственную Пироговскую больницу.
Весь
Все смешалось и вокруг: рушилась империя, отменялись старые деньги, назывались по-новому улицы, районы, города. Люди в одночасье стали другими. Кирса теперь правил одной из долгопрудненских банд, Ванька Кореновский был кем-то в молодежном крыле «Памяти», глебовские друзья-актеры открывали с Боровым московскую биржу.
Но самое страшное — вдруг стали переименовывать станции моего метро! Это все равно, как внезапно называть руку хэндом, а ногу — жамбом. Я часто смотрелся теперь в зеркало и временами не узнавал самого себя. Не узнавали меня и другие. Вчерашние соседки-старушки, гладившие меня по курчавой голове, приохивая: «Ты наша сиротинушка.» — теперь в очереди за сухим молоком шпыняли меня по поводу и без повода: «Понаехали тут всякие черные!» В школе из отличников я скатился на «троечника», смешно сказать, что забракованные мною самим чертежи, подобранные каким-нибудь Борькой Ключниковым, получали отличные оценки, а за те, что я чертил из кожи вон, мне ставили — на листе, испещренном красными ошибками, — жирную тройку.
Моя сибирская бабка вдруг нагрянула на нашу квартиру на Большой Татарской, я думал, чтобы поухаживать за бедной Ириной Родионовной, где там! — приехала судиться за пенсию якобы для меня «по потере кормильца». Месяц она ходила по всем инстанциям МВД, по собесам и нотариальным конторам — отнюдь не в Пироговку, где залечивала свои переломы бедная Ирина Родионовна. Отсудила ли — не берусь сказать, но исчезла так же без предупреждения, как и приехала, даже записки не оставила.
Да, и впрямь все смешалось в доме Облонских.
Мне это напоминало литературный анекдот, что любил рассказывать после того, как съездил в Европу в 88-м году. В той поездке он побывал в доме-музее Ивана Бунина в Граце и даже удостоился увидеть сертификат Нобелевской премии, коей, как известно, был награжден Иван Александрович. Но каково было удивление Глеба, когда под сертификатом он увидел рисунок, изображающий человека, освещающего другим дорогу факелом своего сердца, да, да, рисунок, изображавший Данко, того самого Данко, которого можно увидеть на барельефе станции «Горьковская», переименованной теперь в «Тверскую». «Представляете, — говорил, напившись, Глеб, — дали-то Бунину, а подразумевали, небось, Горького. Горького, которого ненавидел Бунин! И жить с этим клеймом весь остаток жизни.»
Но я в своем все более обнажающемся одиночестве думал растерянно в другую сторону: «Пусть бы назвали тогда станцию „Бунинской“, что ли?!»
Ты меня хоть горшком назови, но в печку не ставь! Меня же не только ставили в печку, а еще и обжигали дочерна. Ох, проклял нас всех тот «учитель человечества» с «Краснопресненской», проклял за нашу гордыню! Но я расскажу все по порядку, не теряя головы. На нашей лестничной клетке в однокомнатной квартире напротив жил бобылем человек лет шестидесяти, приятельствовавший с Ириной Родионовной. Именно этот человек каких-то полувосточных кровей (и имя его было подобающим: то ли Марат, то ли Мурат) раз в два дня навещал Ирину Родионовну в Пироговке,
Он очень по-доброму относился и ко мне. Быть может, он был единственным в моей жизни посторонним человеком, что напрочь не замечал цвета моей кожи, и я, не находя других объяснений, подозревал в нем дальтоника. В те дни, когда моя сибирская бабка взяла на осаду Москву, я попросту пропадал у Мрата, помогая ему то печь лепешки в духовке, то варить наваристый борщ, какой любит наша Ирина Родионовна.
Несмотря на то, что чуть ли не всю жизнь он проработал всего-навсего бухгалтером в каком-то издательстве, Мрат был отменным рассказчиком, и не только рассказчиком, но и стилистом. Расскажет, как он почему-то редактировал «Холстомера» и находил ошибки у самого Толстого в описании сбруи, и когда я размечтаюсь и скажу, что в будущем сниму фильм об Анне Карениной в метро, он улыбнется и ответит: «Ты, дружок, как равнинная корова, что задирает ногу на быка в горах.» — и мы оба расхохочемся, представляя себе эту раскоряченную корову.
Как-то он подарил мне книгу: «Владимир Набоков. Лолита», а потом расспрашивал о моем впечатлении. «Жалко Лолиту», — сказал я, потому что думал о своей Олесе. «А Гумберта?» — спросил он без улыбки. «И Гумберта тоже жалко», — подумав, ответил я, потому что мне его действительно было жалко.
Однажды, когда мы возвращались от Ирины Родионовны, после ЦУМа, где он что-то купил, Мрат усадил меня в скверике рядом с собой на скамейку. «Давай, — он положил ногу на ногу и заговорщически обернулся ко мне, — рассмотрим окружающий нас прекрасный пол. Что сказал бы Гумберт, а? Они в общем-то грубы, эти женщины. Особенно та, с претензиями на красоту. Нажмешь на нее — и потечет, как из перезревшей дыни. А вот это — персик, чуточку, совсем чуточку недозрелый. Но уже сладкий… Видишь, она еще не играет в женщину, почти не играет, чистая природа.»
Пока мы ехали с «Театральной» до нашей станции «Новокузнецкая», в полупустом вагоне Мрат, склонившись к моему уху, продолжал анализировать женщин, сидящих напротив нас и чуть поодаль. Они, что-то почуяв, перехватывали наши взгляды и быстро становились пунцовыми от гнева, но только не нимфетка 14–15 лет, что охотно переглядывалась и со мной, и с Мратом, то поправляя челку, то одергивая платье. «По посадке той блондинки видно, насколько она неуверенна, и в то же время, чтобы скрыть эту неуверенность, она держится агрессивно. — шептал Мрат в мою щеку. — Смотри, как она резко одергивает воротник, как водит головой.»
Сейчас, думал я, он перекинется на девчонку и начнет. Но, к счастью, поезд оказался быстрее, и мы въехали на свою станцию, чем я незамедлительно воспользовался и встал.
Но на самой станции, под одной из мозаик Дейнеки, Мрату вздумалось завязывать свои расшнуровавшиеся кроссовки. Светильник выхватывал нимфетку, поднятую к небу мускулистыми спортсменами, и Мрат, расправившись со своими шнурками, вдруг сказал: «Хочешь, поделюсь с тобой страшным секретом?» И поскольку сквозь него вдруг проступил Горбачев, то я тут же согласился, как будто бы он должен был перепоручить мне последние тайны Советского Союза. Мрат указал вдруг на дейнекинскую девчушку и чуть ли не прошептал: «У меня есть девочка-малолетка.»