Меч и Цитадель
Шрифт:
Доркас спала. Будить ее я не стал, а просто, не зажигая света, устроился на табурете рядом с кроватью – кроме табурета, теперь там стоял и столик, а на столике как раз нашлось достаточно места для бокала и бутылки вина, прихваченной из общего зала. Вино (уж не знаю, какого сорта) на вкус казалось довольно крепким, однако пилось, словно вода: к тому времени, как Доркас проснулась, я выпил добрую половину бутылки, но выпитое подействовало на меня не более чем полбутылки шербета.
Приподнявшись, Доркас вновь уронила голову на подушку.
– Севериан…
– Прости, если я тебя напугал, – сказал я. – Пришел посмотреть, как ты тут.
– Ты очень заботлив. Но, кажется, я всякий раз, как ни проснусь, вижу тебя, склонившегося надо мной. – На миг она вновь смежила веки. – А ты сам знаешь, как тихо, совсем неслышно ходишь, даже в сапогах на толстой подошве? Этого люди тоже пугаются.
– Как-то раз ты сказала, что я словно всю ночь пил чью-то кровь, потому что перед тем я ел гранат и мои губы были перепачканы гранатовым соком. Помнишь, как мы над этим смеялись?
(Произошло это в поле, в пределах Несской Стены, когда мы заночевали возле сцены доктора Талоса, а проснувшись, завтракали фруктами, оброненными накануне разбежавшейся публикой.)
– Помню, – ответила Доркас. – Ты, верно, хочешь снова меня рассмешить? Боюсь, засмеяться я больше не смогу никогда.
– Хочешь вина? Досталось задаром, но оказалось не таким скверным, как я ожидал.
– Чтобы развеселиться? Нет. По-моему, пить нужно, когда на душе уже весело. Иначе не найдешь на дне кружки ничего, кроме горькой тоски.
– Однако выпей хотя бы глоток. Хозяйка говорит, ты была нездорова и целый день ничего не ела.
Слегка встряхнув золотистыми волосами, Доркас повернулась ко мне лицом. Видя, что она окончательно проснулась, я отважился зажечь свечу.
– Ты все в тех же одеждах, – сказала Доркас. – Должно быть, перепугал ее до потери разума.
– Нет, она меня вовсе не испугалась. И сейчас льет в кружку все, что под руку подвернется.
– Она была добра ко мне – да и вообще сердце у нее доброе. Не осуждай ее, пусть даже у нее в обычае выпивать посреди ночи.
– Я ее вовсе не осуждаю. Но, может, ты все-таки съешь чего-нибудь? Еда в здешней кухне найдется наверняка. Только скажи, и пожалуйста – все, что захочешь, перед тобой.
На эти слова Доркас откликнулась блеклой улыбкой.
– Что я ни съем, и так целый день… передо мной. Это хозяйка и имела в виду, сказав, что я нездорова. Или она рассказала всю правду как есть? Тошнит меня, стоит хоть что-нибудь проглотить. Наверное, даже запах до сих пор чувствуется, хотя эта бедная женщина из сил выбилась, убирая за мной.
Сделав паузу, Доркас принюхалась:
– А этот запах откуда? Тряпкой горелой пахнет… Должно быть, от свечки… хотя фитиля тебе этим громадным клинком, думаю, не подрезать.
– Наверное, от моего плаща, – предположил я. – Было дело – к огню я сегодня вечером слишком близко придвинулся.
– Я бы попросила открыть окно, но, вижу, оно уже открыто. Боюсь, сквозняк не дает тебе покоя: вон как колеблется пламя свечи.
– Нет, – отвечал я. – Если прямо на огонек не смотреть, все в порядке.
– А лицо у тебя… будто тебе так же худо, как мне – возле воды.
– Днем я отыскал тебя на берегу, у самой реки.
– Да, помню, – сказала Доркас и замолчала.
Молчание ее длилось так долго, что я испугался, не умолкла ли она навсегда. Что, если патологическая (теперь я в этом нисколько не сомневаюсь) немота, поразившая ее днем, возобновилась, и на сей раз необратимо?
– Я ведь вовсе не ожидал найти тебя там, – наконец сказал я. – Помню, глядел, глядел и все никак глазам не мог поверить, хотя искал именно тебя.
– Меня тошнило, Севериан. Я ведь об этом уже рассказывала, верно?
– Верно, рассказывала.
– А знаешь чем?
Говоря, она не сводила взгляда с низкого потолка, отчего у меня возникло стойкое ощущение, будто там, наверху, – еще один, другой Севериан, добрый сердцем и, может, даже благородный, существующий только в воображении Доркас. Конечно, каждый из нас в минуты самых интимных откровений на самом деле обращается не столько к собеседнику, сколько к некоему его образу, нами же самими и созданному, однако сейчас дела обстояли куда серьезнее: казалось, Доркас продолжит говорить, даже если я выйду за дверь.
– Нет, – отвечал я. – Наверное, водой?
– Пулями от пращи.
– Неприятное, должно быть, ощущение, – отважился заметить я, решив, что слова ее следует понимать в переносном смысле.
Доркас, не поднимая головы с подушки, вновь повернулась ко мне, и я смог разглядеть огромные зрачки ее синих глаз. Исполненные пустоты, они казались парой крохотных призраков.
– Пулями от пращи, Севериан, милый мой. Увесистыми, свинцовыми, в поперечнике примерно с орех, а в длину чуть короче большого пальца, и на каждой отчеканено: «Рази без промаха». С грохотом вывалились они изо рта в ведро, и я, запустив руку в выблеванную вместе с ними мерзкую жижу, вынула их – поглядеть. Женщина, что владеет трактиром, пришла и унесла ведро, но пули я вытерла и сберегла. Их две, и сейчас они в ящике вот этого стола. Хозяйка трактира принесла его, чтоб было куда поставить ужин. Хочешь взглянуть? Выдвини ящик.
Не в силах представить себе, о чем речь, я спросил, не думает ли она, будто кто-то пытался ее отравить.
– Нет, вовсе нет. Выдвини ящик, взгляни. Ты ведь так храбр. Разве не хочешь сам посмотреть?
– Я тебе и без того верю. Если ты говоришь, что в ящике пули, значит, там, несомненно, пули.
– Но ты не веришь, что меня ими стошнило. Ну что ж, тут тебя трудно в чем-либо упрекнуть. Помнишь историю о дочери охотника, благословленной пардалеем так, что, стоило ей сказать слово, с губ ее сыпались бусины гагата? А после ее невестка, жена брата, обманом забрала благословение себе, однако, стоило ей заговорить, с ее губ прыгали жабы? Я ее, помнится, слышала, но всегда думала, что это сказка.