Меч времен
Шрифт:
— Здрав будь, мил человеце.
— И тебе не хворать!
— Ройку чай, сеночь, не прибивало?
Михаил равнодушно кивнул:
— Да вона, стоит какая-то… Твоя что ль?
Горбоносый ринулся к лодке, осмотрел и, обрадованно осклабившись, обернулся:
— Моя! Она самая! Вон, тута, на боку — сучок, а там вот, дырочка…
— Твоя, так забирай, — махнул рукою Миша. — Вообще-то, хорошо б с тебя что-нибудь взять за потерю…
— А ты, мил человек, лодочник?
— Лодочник…
— Инда пришлю вечерком пива на «белку», — садясь в ройку, пообещал мужик и замахал рукою своим. — Эй, эй! Нашел, нашел, парни.
В челне засмеялись:
— Добро, что нашел. Иначе б Кнут бы тебя…
Кнут?! При чем
Черт с ним, с Кнутом, не до него сейчас.
Еще тогда, когда у Рыбацких мостков обнаружилась одежка утонувших отроков, в голове Михаила зародился некий план, не то чтобы весьма остроумный, но вполне даже действенный: утонуть! Утонуть, чтоб не искали. Где-нибудь в ближайшем омуте и… не то чтоб при скоплении народа… но чтоб он, народец этот, там был, хоть сколько-нибудь — свидетели.
— Где тут омута? — Онисим Ворон — уже к этому времени приплывший — помотал головой. — А зачем тебе омута?
— Утонуть хочу, — хотел было честно признаться Миша, но передумал.
Кто его знает, как тогда сладится? Онисим, конечно, парень хороший, и вон как помогает, но… Одно — помочь с попутной ладьей — обычное дело, и совсем другое — участвовать в каком-то непонятном — и, бог знает, ради чего? — обмане. За кого тогда Мишу примут? За беглого? Или — того хуже — за шпиона орденских немцев?
Нет уж, надобно самому «утонуть», да так, чтоб потом не искали… И желательно, чтобы кто-то видел… чтоб на глазах… но чтоб спасать не полезли. В крайнем случае, конечно, можно обойтись и слухами… Мол, приходил один человек, про отроков утопших выспрашивал, сам в воду полез — да и сгинул. Только пятки сверкнули!
Кстати, и одежка тогда другая понадобится… эту-то — на берегу оставить.
— Слышь, друже Онисим, я тут подумал, что хорошо б одежку новую справить… Эта-то уж не больно богата. На две «белки», а?
— На две «белки»? — Онисим Ворон смешно наморщил нос. — Ладно, придумаем что-нибудь.
— А где тут искупаться можно?
— Да эвон — река!
— Нет… чтоб понырять… чтоб омуток какой-нибудь.
Лодочник прищурился:
— Гляди, в омутке-то можно и остаться, не выплыть.
— Ничего, плаваю я хорошо!
— Да и поздновато уже для купания — Илья-то Пророк когда был? То-то же!
— И все ж таки?
В общем, уговорил Миша, показали ему удобнейшее местечко — плесо, камыши, ольховник и, конечно, омут. Вода воронки крутила — смотреть страшно. Жаль только вот — вокруг ни души!
— Подожди, ближе к ночи приблуды явятся, — засмеялся Онисим.
— Кто? — Михаил поначалу не понял.
— Приблуды. Ну, изгои всякие… Днем-то они на торгу, на подхвате, а ночевать некоторые сюда приходят — тут и скрытно, и родников много, опять же — и поплавать, грязь да пыль с себя смыть.
— Ясно. Рангвальд, ладожский гость, с Торговой пристани отплывает?
— С Торговой.
Прекрасно! Пешком недалече дойти.
— Так что с одежкой-то?
— До вечера подождешь?
— Ну, конечно!
— Пришлю с Пахомом, сеночь его сторожить очередь.
Вот и славно!
На пару «белок», конечно, не бог весть что прикупил Онисим Ворон, однако слово свое сдержал, прислал с синегубым лодочником на вымол. Михаил, подальше отойдя, развернул сверток — рубаха плотного тепло-коричневого сукна, длинная, с оторочьем, к ней пояс, да рубаха нижняя, льняная, да порты. Коричневый цвет, это, конечно, не синий — как на Мише сейчас. Уж не спутаешь. И никто ту — коричневую — рубаху не видел, кроме Онисима… Ну, а уж тот какой вывод сделает — ладно. Михаил усмехнулся — вряд ли они больше когда-нибудь свидятся — повезло бы с браслетами! Эх, разгадать бы тайну, уйти… О том, что будет, если все не срастется, не сложится, Михаил сейчас старался не думать — просто шел себе по чуть
Со стурожей похлебали ушицы — солнце садилось уже, золотисто-оранжевое, теплое — отражалось в реке последним прощальным лучиком… однако совсем еще не закатилось, сверкало, пускало по волнам золотисто-багряную полосу, вытягивая длинные черные тени.
Простившись с лодочниками, Михаил зашагал прочь — якобы к себе — сам же, не доходя до Никитиной улицы, снова свернул к реке — к ольшанику, к купальне, к омуту. Прошелся по узкой тропинке — а вечер-то был такой чудный, спокойный, тихий! В малиновых — рядом — зарослях пели соловьи, где-то на другом берегу куковала кукушка, сладко пахло клевером, иван-чаем и — почему-то — только что скошенным сеном. А какие плыли по небу облака! Нет, не белые — багряные, ярко-золотые, голубовато-зеленые — целая радуга. Миша никогда таких раньше не видел, может быть, плохо смотрел? Да нет… просто — он давно приметил уже — в этом мире цвета были ярче: не то чтобы небо синее, чем в двадцать первом небе, не то чтобы солнышко ярче, но… Но вот взять, к примеру, хоть те же цветы, вот, скажем — желтые. Кроме одуванчиков, мать-и-мачехи да купальниц Миша никаких других и не знал, ну, может, еще лютики да мимозы. А тут… Тут их столько! Вот, кажется бы, ромашка — а вся золотистая, солнечная, а вот здесь что-то похожее на иван-чай, целые заросли — и тоже желтые, и здесь еще… и там… А взять голубой цвет? Синий, сиреневый… Что там Миша-то помнил? Васильки, незабудки, колокольчики, фиалки… а здесь вот — справа, протяни руку — целое море! Глубоко-синее, небесно-голубое, сиреневое — почти до пурпура. И что за цветы такие? И с любым цветом — так. Вот розовый — само собой, клевер, иван-чай — и что-то еще, много-много. А вот красные маки, а вот… даже непонятно и что — длинные узкие лепестки, словно капли крови. М-да… ну и сравнил! Нет, не кровь, конечно… словно художник, какой-нибудь там Клод Моне, обронил из палитры краску, не донес до своих знаменитых «Маков», разбрызгал — и вот они, лепестки, пламенеют!
А воздух, воздух какой! Сказать — пьянящий — ничего не сказать. Пить можно. Есть глубокими столовыми ложками — и, кажется, одним им, воздухом-то, и будешь сыт. А вода… Миша припрятал сверток с новой своей одежкой за приметным кусточком, скинул старую рубаху, порты, сложил на бережку приметливо… и — прихлопнув пару комаров — в воду… Аж дух захватило! Молоко! Молоко парное… А солнышко — вот уже и не видать почти, только пламенеет вдалеке крыша воротной башни.
Михаил, ясное дело, в омут соваться не стал, поплавал рядом, нырнул… а когда вынырнул, выбрался на бережок — и тут же спрятался в ольшанике, услыхав быстро приближающиеся девичьи голоса и смех. Спрятался, да так неудачно — не повернешься, не выбежишь, до одежки — хоть до старой, хоть до новой — незаметно не доберешься, тропинка-то — вот она, совсем рядом. А девки — тут уже! Три грации… Бегут, на ходу одежонку снимают… Миша аж присвистнул восхищенно — тихонько, чтоб не услышали — ну до чего ж хороши, чертовки! Молоденькие, стройные, крутобедрые, с золотистою — и, верно, шелковистой на ошупь — кожей… Ах…
Посмеялись, да, взявшись за руки, зашагали в воду — одна другой краше. Или Михаилу просто так сейчас казалось? Как вот с цветами…
Ага, вот одна нырнула… вот, вынырнула… обдала брызгами подружек. Те заверещали:
— Ну, хватит, Добронега, хватит!
Добронега, хм… Имечко-то, кстати, языческое.
Вот все уже поплыли вокруг омута, а Миша-то, между прочим, подмерзать начал — после воды-то да на улицу. Между прочим — вечер, сумерки уже, скоро и совсем стемнеет — вон, и звезды на небе, луна — серебристые пока, но наливаются золотом, а небо синеет, синеет, синеет…