Мечты и кошмар
Шрифт:
Это у вас всегда — общая исповедь? А Надина мама отвечает:
Большею частью.
Мне потом объяснила бабушка, что общая исповедь — это когда всем сразу все решительно грехи прощены.
И правда: все стало другое, еще гораздо лучше, хотя роса высохла и на небе поплыли белые облака. Но я прыгал, и мне было все все равно: никакого греха, и я, и бабушка — святые! За обедней я уж обо всем помолился, но решил, что потом еще помолюсь, уйду в бузину, играть сегодня не стану, а помолюсь всеми словами.
Дома нас поздравляли: я боялся, как бы бабушка не стала говорить, что мне тоже прощали грехи,
А вечером, после бузины, после обеда… Но лучше по порядку.
Облака прошли, небо стало прохладное, на площадке дядя Миша забранился, что песок взрыт: наверно, говорит, тут дворовые ребятишки шалили. Надя пришла в голубом платье. Я посмотрел на нее спокойно и твердо. И ничего. Она хохотала, дергала веревки. Потом мы побежали. Надино голубое платье веялось впереди меня, и опять все выше, все выше. Опять над клуней, где небо, как вода. Я изо всех сил не крутился, летел прямо, чтобы все время видеть голубое платье.
Никогда еще так высоко она не летала. Звезда наверху стонала часто-часто. Мне уж опять начало делаться страшно и чудесно, уж точно какая-то, вместо Нади, синяя птица мелькает, а я устал, и боюсь, и вот не хватит духу, упаду сейчас на песок, весь перекрутясь. Как это — боюсь? Чего еще боюсь? Нечего бояться!
И только сказал себе, что не могу бояться, как и случилось: голубая птица чиркнула в сторону, я перекрутился, но перекрутился над ней, через нее, однако не упал, а где-то далеко на кругу встал на ноги, взрыв песок. Пыль и на той стороне поднялась целым облаком, я сначала ничего не видел. Только дядю Мишу и Левко; все остановилось, звезда замолчала; дядя и Левко из петель выпрыгнули, а я пошел, куда шли они, с петлей.
Надя не лежала, — сидела на земле, в пыли, еще держась за веревку. Дядя Миша протягивал ей руку.
— Вы не ушиблись? Что с вами?
Надя не взяла руки, сидела, удивленная. Потом сказала медленно:
— Чего там, ушиблась. Упала. Вот чудеса. Не троньте, дайте опомниться. Вот-то чудеса.
От пыли платье у нее было серое. Уж не на синюю птицу была похожа, а на ту сивую зозулю, что прячется в капусте, по нянькиной песне. Даже кудри у нее стали какие-то сивые.
Никто не смеялся, верно всем было стыдно за Надю, как ей самой стыдно. Она поднялась, но уж больше в этот вечер мы не бегали.
Я шел, с мамой за руку, домой. Сивая зозуля. Вот и упала. Вот и кончено все. Греха уж не было, помолился без греха — и по молитве исполнилось.
Греха-то больше не было; но и голубой Нади, которая чудесно не могла упасть — тоже не было. Я ее ждал каждый вечер, а теперь мне совсем некого ждать.
Я люблю — ждать. Если нечего будет ждать — что ж это будет?
Когда мы подходили к дому, я мигал глазами, чтоб не заплакать, хорошо, что сумерки, темно, никто не видит. И зачем я молился?
СЕРЕЖА ПОДРОС (Наталья Павловна)
Если я думаю про давнишние годы, например, когда мне было семь лет (теперь мне целых четырнадцать, т. е. скоро будет) — я себе кажусь немножко сумасшедшим. Может, и, правда, дети капельку сумасшедшие, в том и отличаются от больших?
Особенно с удивлением вспоминаю год, когда мы жили в Мерефе на даче, в Малороссии; игры мои в святого, затвор из снопов… И гигантские
Или тоже относительно святости. Ребенок вдруг начинает мечтать о схимниках, о спасении души… Это ненормальное влияние бабушкиных книг.
Теперь я, прежде всего, реалист. Я не отрицаю религию в общем. Но насчет того, чтобы делать из себя монаха… это мы еще поглядим.
Вот скоро полгода как я, совершенно сознательно, влюблен в Лили Войскович. Из всех знакомых барышень я выбрал ее: она не глупа, грациозна (только мала ростом), у нее длинные-предлинные косы и совсем не такого неприятно-рыжего цвета, как волосы у ее брата Володи. На катке или где-нибудь в знакомом доме на балу, я всегда с Лили вместе. Кроме того, я время от времени назначаю ей свиданья в Летнем саду. Мы прогуливаемся и болтаем.
Очень возможно, что я впоследствии женюсь на Лили. Она многого не понимает, часто кривляется и говорит, что «эстетка». Но не стоит обращать внимания: женщина — мягкий воск; нужно только доброе руководство.
Брат Лили, Володя Войскович, мой одноклассник. Слабый. Тоже «эстет», и я его не люблю, хотя он ко мне льнет. Должно быть, за мою силу.
Я с самого первого класса гимназии понял: ум в жизни очень много значит, а сила еще больше. И теперь у нас даже старшие относятся ко мне с уважением. Ведь по годам я очень велик, а бицепсы у меня такие — дай Бог, восемнадцатилетнему.
Самая дрянь у нас в классе эти «эстеты»: ни футбол, ни теннис, ни каток — все не по ним. Просто силенок не хватает, то и фыркают. У них, правда, есть преимущество: не так грубы и грязны, как некоторые у нас, — с виду, по крайней мере; потому что не с виду, то есть не в смысле извощичьих обыкновенных слов, и они подчас ведут такие разговоры, что даже мне неприятно: а я лезу в святые, все могу слушать, я реалист.
Володя Войскович приплелся ко мне после обеда с алгебраической задачей. Очень слаб, — тоже будто бы от эстетства, — а я в классе первый математик. Я не только все в цифрах понимаю, как они соединяются, укладываются, что из них выходит, — я даже каждую цифру в отдельности люблю. Люблю, что 2 головку гнет, 8 животик переплетает, а 7 такое гордое, прямое. Нуль, и тот люблю, иногда жалею: он для цифр слуга или игрушка. Захочет какая-нибудь уменьшиться — сейчас наставит себе нулей с правой руки, захочет увеличиться — с левой. А нули покоряются.
Хорошая у тебя комната, — сказал Войскович, мигая рыжими ресницами. — У меня гораздо меньше, и в моей все слышно, если гости. А у тебя отдельно.
Да квартира громадная, столько комнат! Бабушкина комната, например, уж совсем на отлете. Рядом с моей — пустая, дядя Миша в ней живет, когда с Кавказа приезжает. Вот сейчас полтора месяца жил, завтра собрался ехать. Ну, давай, гляди задачу, а то я свое кончил, может, к гостям пойду, нынче дядю Мишу как раз провожают.
Отвальная? И ты о дядюшке будешь плакать? Что он у вас, с наследством, что ли?