Мечты и кошмар
Шрифт:
Но это — лирика, а во всех странах, во всех сословиях, профессиях и т. д. попадаются люди, в душе которых ни малейшая лирика и не ночевала, как говорится. Этих людей не очень много, меньше, чем думают, но они есть. Подобные экземпляры преобладают среди животных, хотя и тут случается встретить собаку, например, с лирикой. Кошки и коты абсолютно алиричны, что бы про них ни говорили.
Мне давно чудилось, что там, где у обыкновенного геловека произрастает лирика, наш сосед — имеет чрезвычайно гладкое и плоское место, как бы душевную лысину.
Поэтому лишь в первое мгновенье нас ошарашила польская газета, сообщившая о внезапном появлении нашего соседа и даже о прибытии его в Варшаву в
Даже по краткой газетной заметке видно, что сосед наш остался ровнехонько таким, как был: разве только удар по черепу еще подчеркнул его натуральные свойства; это бывает. Официальная его миссия с поляками не то, что не удалась, а просто ничего не вышло: отсюда вижу, как он с беспомощной важностью и бесполезной таинственностью пытался что-то шептать и как его брезгливо не слушали. Из поляков были некоторые, знавшие его по прежним, интеллигентско-таинственным приездам в Варшаву. Кое-кто остался, когда кончилась «официальная» часть. И эти, — сообщает варшавская газета, — человека два — три, подсели к нему и с любопытством принялись спрашивать: «Как дошел ты до жизни такой?»
Об ответе газета умалчивает, да что ж? Полякам, конечно, любопытно, а нам, ведь, не очень; и так понимаем.
Сосед в Варшаве действовал только проездом: его ждал пост в Париже, куда он, кажется, благополучно и прибыл, в заведение на рю де Гренелль.
Как будто пост не из важных (я плохо в них разбираюсь), но, конечно, и на нем можно некоторое время вкусно пожить. На свиданье с русскими чиновный сосед и здесь может так же мало рассчитывать, как в Польше; а французы, пожалуй, не станут любопытствовать, «как он до этого дошел»: им в высокой степени наплевать. Но, право, для вкусной жизни ничего такого и не требуется. Особенно если уже имеешь: разбитый череп, сходство с протоиреем и прошлое в виде Приказа № 1. Этим же как раз наш бывший сосед и обладает. Пухом ему да будет его вкусная жизнь.
ОЧЕРКИ И СТАТЬИ
ЛЕКЦИЯ В МИНСКЕ
Я не хочу повторяться, не говорить того, что уже было сказано прошлый раз в этой же зале. Но это очень трудно. Все, что рассказывают и пишут о большевиках трезвые люди, — все это одно и то же. Одно громадное повторение. Трезвых людей не так мало. Трезвых и разумных. Немало, а все-таки гораздо меньше, чем близоруких и сумасшедших. Этим, сколько ни повторяй одно и то же, — напрасно: близорукие не видят, сумасшедшие не слышат.
В Европе сейчас очень много сумасшедших. Немало их и в России; хотя там несколько иное безумие. В России оно, главным образом, среди народа. Когда мы ехали, вот теперь, из Петербурга, то положительно весь вагон был сумасшедший. Вся мужицко-красноармейская толпа, грузная, больная, густая, сдавленная — все это были безумцы. Гляжу с верхней лавки, в состоянии полузадушенности, вниз и слушаю.
Один, обвязанный, солдат, кричит: «Состарела меня эта жисть! Силушки нету!» Я возражаю: «Чего вам стареться, сами же виноваты!»
«Сами! Да ведь взглянуть надо, ведь народ у нас не то что сдурел, а прямо с ума посходил. Нас бы ткнуть в загривок хо-Рошенько, так пришли бы в разум».
Другой вступается:
Мало тебя еще тычут. Всего истыкали, а он скулит.
Это верно, истыкали. Да ведь кто тычет? Надо сказать… Но его перебивают:
— Ладно, молчи, вплоть до расстрела захотел! Дохни сам.
И разговор умолкает. Действительно, повсюду юркие агенты, как фельдшера в психиатрической больнице, следят, чтобы безумцы не буйствовали, чтобы помешательство было тихое.
В Петербурге, на месте, тишина эта легче достигается. Пространства много,
Летом, когда аэропланы жужжали вверху, и люди стекались в кучки, — глядеть, — и то глядели молча; шепота даже своего боятся.
Летняя картина Петербурга была такая: улица длинная, как стрела — и точно зеленая дорога: так заросла травой. Черные точки кое-где посередине: это прохожие, с котомками за плечами. Изредка провоняет, дребезжа, автомобиль: большевицкий, ибо автомобили только правительственные. Их очень мало, и они полуразрушенные. Впрочем, у Зиновьева хороший. Зиновьев — человек жирный, белотелый, курчавый. На фотографиях, в газетах, выходит ужасно похожим на пышную, старую женщину. Он всегда без шапки. И когда едет на автомобиле, то сидит на коленях у двух красноармейцев. Это его личная охрана. Он без нее — никуда, ибо трус первой руки. Впрочем, они все трусы. Троцкий держит себя за семью замками, а когда идет, то охранники его буквально теснят в кольце, давят кольцом.
Зиновьев осенью пережил тяжелую минуту. Она у меня отмечена в дневнике со слов очевидца. Было какое-то собрание матросов и красноармейцев в Таврическом дворце (ныне он называется Дворцом Урицкого). Собрание, казалось бы, надежное, большевицкое, — иных не бывает, не допускают. И вдруг эти надежные «коммунисты» взбесились: полезли на Зиновьева с криками: «Долой войну! долой комиссаров!» и даже, что уж совсем непереносно: «Долой жидов!». Кое-где кулаки стали сжиматься… Зиновьев хотел удрать задним ходом — и не мог. Его секретарша тогда кинулась отыскивать Горького. Ездила по всему городу, даже в наш дом заглядывала. Где-то Горький был отыскан и приведен спасать Зиновьева. Горький говорит мало, глухо, отрывисто, будто лает. Я не думаю, чтобы его красноречие было решающим, когда он пролаял: «Воюйте, а не то придет Колчак и оторвет вам голову». Но все-таки страсти на этот раз улеглись. А на следующий — собрания стали еще больше фильтровать. Зиновьев слишком расстроился.
Здесь нам задают вопросы, которые показывают, что никто не имеет понятия о российской действительности.
Спрашивают: «Ну, а как литература? Какая цензура? Какие магазины? Как сообщения? Где собираются? Что вы писали?» и т. д.
На прошлой лекции Мережковскому кто-то прислал записку: «Почему вы не в России? Говорили бы все это там. Ведь там Горький основал общество Свободы и Культуры».
Ну что на это ответить? Чем, какими словами? Разве кратким словом «нет»? Ибо факт необыкновенно прост: ничего из того, о чем спрашивают, нет, нет совершенно: ни магазинов, ни ресторанов, ни литературы, ни газет, кроме официозов (а потому и цензуры нет). Нет науки, нет студентов, нет сообщений, никто нигде не собирается — значит нет «обществ»; абсолютно нет свободы и ни малейшей культуры. Горький, впрочем, есть. Но занимается он отнюдь не культурой и не свободой, а скупа-ньем у голодных людей остатков их имущества. Скупает фарфор, эмали, альбомы, — что придется. Квартира у него — настоящий музей. А когда захватили английское посольство, он сидел там в виде оценщика, пытаясь разобраться в вновь «приобретенных» предметах искусства. Жена Горького, вторая, бывшая актриса, — комиссар всех «государственных» театров; нынче осенью она, кроме того, сделалась еще министром торговли и промышленности. Положим, не мудреная штука, раз Нет ни торговли, ни промышленности.
Опять просто: НЕТ.
Еще трех вещей нет в «революционной советской России», — я их отмечу (хотя ими далеко не исчерпывается все, чего нет):
Нет, во-первых, — революции.
Нет, затем, — диктатуры пролетариата.
Нет, наконец, — советов.
Революции нет уже года полтора. Вместо нее — тишина и спокойствие кладбища.
Диктатуры пролетариата нет потому, что нет пролетариата: почти все заводы закрыты, рабочие мобилизованы, другие разъехались. Оставшихся, при всякой своей панике, большевики расстреливают сотнями.