Мечты сбываются (сборник)
Шрифт:
– А… Впрочем, теперь не мудрено расстроиться нервам.
– Ужасно, – прошептала Люба.
Она заговорила оживленно, волнуясь и жестикулируя:
– Нашлись пророки! Столетиями, тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно дошло до решения вековых вопросов. Нет больше несчастных, обездоленных, забытых. Все имеют доступ к свету, теплу, все сыты, все могут учиться.
– И все рабы, – тихо бросил Павел.
– Неправда, – горячо подхватила Люба, – неправда: рабов теперь нет. Мы все равны и свободны. Нет
– Есть один страшный господин.
– Кто?
– Толпа. Это ваше ужасное «большинство».
– Э, оставьте. Старые сказки. Они меня раздражают. Я не могу слышать их равнодушно.
И Люба замолчала, сжимая нервно руки.
– Они меня влекут к себе, как в глубокий омут, как в пропасть, – сказала Аглая.
– Кто? – спросила Люба.
– Те, кого ты иронически называешь пророками.
Люба ничего не ответила, скривив презрительно губы.
– Будем чай пить? – спросила она потом, встряхивая головой, словно отбрасывая неприятные мысли о беспокойных людях.
– Будем, – согласились в один голос Павел и Аглая и взглянули друг на друга, как бы поверяя один другому общую тайну.
X
Люба сняла с полочки три стакана, молоко, печенье, хлеб и масло и, нажав пружину, захлопнула дверцу.
– Теперь свету бы не мешало, – сказал Павел, беря свой стакан, – неловко как-то в темноте.
Люба молча повернула рукоятку, и мягкий голубоватый свет полился с потолка.
– Я теперь читаю старинные книги. Каждый вечер несколько часов посвящаю чтению, – заговорил снова Павел, отхлебнув несколько глотков и откидываясь на спинку кресла.
– Ну и что же? – отрывисто спросила Люба, раздражение которой еще не остыло.
– Я завидую, – ответил медленно Павел. – Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просто и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.
– Главное, свободно умирали с голоду, – бросила Люба.
– Да, и свободно умирали с голоду.
– Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.
– Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.
– Как же вы хотите жить?
– Тоже совершенно свободно, независимо.
Павел говорил громко и возбужденно, все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.
Аглая не сводила с него взгляда и жадно ловила его слова.
– Так, так, – наконец сказала она, – это мои мысли.
– Да замолчите вы, несносные, – вскричала Люба, – вы еще о религии заговорите!
Она презрительно усмехнулась.
– О, как бы я хотел веровать, – сказал, подхватывая ее слова, Павел, – чисто, наивно и горячо веровать, так, как описывается в старинных книгах. Но меня обокрали. Когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна. Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца. Не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то насчет отца я не уверен), а настоящих, живых
– Вы и против общественного воспитания детей?
– Да, против. Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали.
– Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю, вы напускаете на себя.
– О нет, я говорю вполне искренне. Дружная старинная семья, как в ней, должно быть, хорошо было! Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!
– У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск.
– Конечно, это лучшее средство, – сказал Павел насмешливо. – Нет, не то, – продолжал он. – Раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.
– Вы знаете, в Африке около Нового Берлина образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семьи на старинный лад, – сказала Аглая.
– Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, – прибавил Павел значительно, – я сойдусь с ней только с тем, чтобы никогда не разлучаться. И если она уйдет все-таки от меня, я ее убью. И себя убью.
– Вы совсем сумасшедший, – сказала Люба, – не хотите еще чаю?
– Нет, не хочу… Свободные люди. А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? А обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?
– Я в перчаточном, – ответила Люба.
– Ну вот. И очень вам это нравится?
– Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время мы делаем что хотим.
– А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься моей проклятой полировкой стекол.
– Просите перевести вас.
– Куда? Рубить гвозди? Месить тесто? Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению.
– Ну к чему вы все это болтаете? – спросила его Люба. – Ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.
– Большинство, большинство. Проклятое, бессмысленное большинство, камень, давящий всякое свободное движение.
XI
Павел вскочил и нервно заходил по комнате.
– Меня лишили, мне не дали веры. Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали, взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага – смерти.
– Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках.
– Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь.
– Наука дает нам больше, чем вера. Она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности продолжила вдвое человеческую жизнь. Она избавила человека от болезней. Чего же вам еще? Мне кажется, этих реальных благ больше чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.