Мёд жизни
Шрифт:
(И эта же амплитуда – между силой воли и чуткостью, ранимостью – только много больше – была в нём.)
Сердце её плавилось как воск, плакало свечою в высоченном, величественном храме, где она была так мала.
Как знать, может быть, они последние настоящие влюблённые на всей Земле? Может быть, на них-то и держится весь мир?
Циммер куражился. Самовыражался, самовозбуждался, лил потоки словесной патоки, расцветал, вдохновляясь собственной демагогией. А то вдруг приходил в себя и говорил вполне трезвые вещи,
«Пропади ты пропадом», – с отчаянием думала Женя, украдкой поглядывая на часы.
Она вспоминала, что в тот самый день, когда с Ваней случилась беда, они не смогли встретиться – Циммер вызвал съемочную группу на внеплановое совещание и три часа, не замолкая, нёс полную ахинею, глумился над ними. Зато встречаясь с руководством, их начальник истекал подобострастием, волшебно преображаясь в саму любезность.
Работа – продюсер на телевидении – ей очень нравилась. Найти её было большой удачей.
– Зачем мы всё это слушаем? – вскинулся Игорь.
Женя апатично пожала плечами.
– Терпеть ваши оскорбления мы больше не намерены. Вы абсолютно непрофессиональный человек. Мы увольняемся.
Она внутренне ахнула: рафинированный атеист сделал то, на что она, наверное, никогда бы не решилась! Унижение так и длилось бы, высасывая из неё силы, делая её недостойной Вани.
– Да пожалуйста! – истерически вскричал Циммер. – Скатертью дорожка. Видали мы таких!
Она потеряла престижную работу с хорошей зарплатой, и с какой радостью!..
Дома она сказала сыну, что уволилась. Костя кивнул. Он, такой чуткий и ревнивый, ничего не спрашивал: где она бывает, уходя с утра и возвращаясь ночью, почему так похудела и почему у неё тревожные, исплаканные глаза.
Женя поняла, что значит «ослепнуть от горя» – у неё резко упало зрение. Сидела, подшивала домашние брюки. Тыкала ниткой в иголку – наугад, не видя. «Возьми, не пожалеешь, – убеждала её торговка. – Я тебе со скидкой продам, потому что с манекена. У меня и зять носит, и муж. В них не только по дому, но и по улице можно ходить. Российского производства!»
И действительно, Ване полюбились эти брюки, понравились. Вот что значит, когда с хорошим сердцем проданы.
Одежду она выбирала с большим тщанием, и ложки – чайную и столовую, и вилку (потом докупила). «Столовое серебро» для больницы.
Она всё время теперь ставила себя на место других, тех, кому было ещё хуже, и ужасалась. На банкетке у входа в нейрореанимацию плакали молодые женщины – Лейла и Роза, жена и сестра. У Тимура обширный инсульт, «на полголовы».
– Он выздоровеет! Он справится, он сильный! – уговаривали они друг друга.
Через сутки врачи нашатырем приводили в чувство упавшую в обморок Лейлу. После, прибитые горем, в черных платках, женщины приходили в отделение за справкой.
Она шла по коридору нейрореанимации, стеклянная стена отделяла её от пациентов: бесформенные тела в памперсах, старухи с обнажёнными сумками грудей, испитые небритые мужчины, покалеченные в авариях парни, перекошенные инсультами старики, синюшные женщины с бессмысленными лицами; они были опутаны трубками, подключены к мерцающим огоньками аппаратам, они походили на гигантских, прикованных к опорам осьминогов, они стонали, хрипели, испражнялись, кто-то кричал в безумии…
«Да это же ад, страшный суд!» – ужаснулась она.
Заведующий отделением оказался душевным, улыбчивым мужчиной средних лет. «Ему бы психотерапевтом работать!» – подумала Женя, робко вглядываясь в ясные глаза в опушке из густых ресниц. Павел Николаевич сидел в своём светлом, уютном кабинетике за компьютером и деловито, двумя пальцами, печатал врачебную бумагу.
– Я вам разрешаю бывать в отделении, ухаживать за пациентом. Мы его отдельно положили, а то ему будет со всеми шумно, видите, какой у нас контингент…
– Спасибо вам огромное!
– Если будут какие-то проблемы, сразу зовите дежурного врача.
Ваня лежал в палате с глухой, а не стеклянной перегородкой, через стенку от ординаторской. Над кроватью – номер «16». Это была заброшенная палата-кладовка, огромная комната с высоченными потолками. За ширмой в обилии громоздились ящики с физрастворами, медоборудованием, рядом стояла заправленная чистым кровать.
Места было много и воздуха много, и было огромное окно с жалюзи. Днём, когда в него било солнце, Женя закрывала створки. Присмотревшись к действиям врачей, она научилась мерить давление на огромном аппарате, где бойко бежали кривые сердечного ритма. («Вы аккуратней только, – сказала медсестра, – аппаратура очень дорогая, не расплатитесь, если поломаете».)
Но Женя ничего не поломала. Здесь, в реанимации, она сама возвращалась к жизни, к тому высокому напряжению, в котором жила их любовь, к сверхчувству, имевшему свои права – поверх жизненных предписаний и законов.
Жизнь шла своим чередом, и она изумилась, что в метро много молодых, здоровых, весёлых лиц, что тут деловой и чуть разгульный настрой. Жизнь, оказывается, шла и за пределами реанимации; а она не видела, не слышала ни зимы, ни оттепели, всё проходило мимо, ухало в бездонную гать, которую ей следовало замостить, проложить через неё дорогу на сухой берег, к живой жизни.
В метро крепкие, широкоплечие парни хохотали (она поймала себя на чувстве, что смотрит на них осуждающе), девчонки в модных шубках стреляли глазками, притворяясь, впрочем, что им нет никакого дела до грубых мужланов.
Да, шла жизнь, которая прекрасно будет идти и без них, без их любви. Значит, любовь нужна, прежде всего, им самим – для спасения.
В ту зиму – первую зиму их любви – тоже шел снег, стоял жуткий мороз – как сейчас, только тогда зима была ещё дольше, казалось, что ей не будет конца.