Медведь
Шрифт:
Михаил поставил на огонь красноватую медную джезву и приступил к священнодействию. Вот начала появляться пена, вот поплыл такой дразнящий горьковатый аромат… А теперь нужно дать кофе отстояться.
Он посмотрел в окно.
Тучи сгустились в разбухшие серые горы. Они грузно передвигались по небу, поглотили весь свет, кроме тревожных отсветов уличных фонарей и желтых прямоугольников окон. Дождь не переставал.
Тучи спустились совсем низко. Казалось, они скребут своим брюхом по мокрому асфальту. Они заполонили все небо, и черная злобная пелена протянулась
Нет, солнце никогда больше не встанет. Дождь будет журчать и журчать, с рычанием обрушиваться на землю, гулять и стучаться в окна, вздыматься пузырями на тротуарах. Он зальет все: улицы и площади, срежет под корень деревья, подроет фундаменты зданий – и город поплывет по мутным водам, как потерпевший крушение корабль, а дома будут ежиться, трястись от холодной, безжалостной сырости и тесно прижиматься друг к другу, чтобы хоть немного согреться. И тогда люди покинут тонущий корабль.
А дождь будет падать и падать. А потом земля напитается, и на этом месте начнет всходить новый город – одни колосья и никаких плевел. А когда дома созреют, в них поселятся люди, и все начнется сначала.
…А кофе готов. Малахов налил его в большую чашку, уселся на диван и взял в руки пульт дистанционного управления музыкальным центром. Теперь для счастья нужна музыка. Классика. Вот так… На панели проигрывателя зажглись разноцветные огоньки. Мастерскую заполнили звуки музыки. Оркестр играл Моцарта.
Словно тысячи колокольчиков, медных, бронзовых, серебряных, золотых, вдруг затрепетали разом под порывами ветра, залетевшего под купола собора и разбудившего дремавших там птиц. А птицы проснулись и рванулись в небеса, задевая кончиками крыльев колокольное кружево. И под взмахами белых крыльев рождалась мелодия, изумительная по красоте и прозрачности.
Иногда встречались меланхолические нотки, но они тут же исчезали, не могли не исчезнуть, потому что голубиная стая бурлила жизнью – каждая птица знала свое место, а все вместе они создавали чудесное созвучие.
– Говорила мне мама: «Иди в музыканты…» – вздохнул Михаил. – А я, вот, не послушался… Сидел бы сейчас за роялем, огромным, космическим таким роялем, на все сцену – аплодисменты, похвалы критиков, восторги молоденьких поклонниц… И никаких тебе трупов. Играл бы Моцарта для Ирины и Анютки. Это ли не счастье? А, Малахов?..
Фортепьяно. Этот инструмент одинаково хорошо передавал и поэтическую созерцательность и бурное волнение. Малахова приводили в восторг богатейшее разнообразие оттенков и удивительная звучность.
Много есть в мире вещей непонятных, темных, но к фортепьянным концертам Моцарта это не относилось. Радость с легким налетом грусти. Но даже эта грусть была светлой, лишенной страданий – Моцарт не выносил страданий и тоски. Его музыка звучала вдохновенно, жизнерадостно и лирично, ласка сменялась веселым смехом – все пройдет, все трудности будут преодолены, тучи рассеются, и в город снова вернется солнце…
А в начале последней части раздался телефонный звонок. Михаил отставил пустую чашку, убавил звук и поднял телефонную трубку.
– Это я.
Малахов узнал голос Потапчука.
– Слушаю.
– Хорошо, что ты на месте. Я уже поднимаюсь. Кстати, у тебя есть видеомагнитофон?
– Есть.
– Хорошо. Посмотрим один фильм. Так, несколько отрывков…
– Посмотрим.
Михаил положил трубку и взглянул на часы. Ни дослушать концерт до конца, ни выкурить сигарету у него уже не получится. Достижение полного счастья опять отодвигалось в туманное будущее.
Малахов отключил музыкальный центр и посмотрел на телевизор. Странно. Обычно Потапчук приходил, пил свой кофе, а потом доставал чью-нибудь фотографию и клал ее на стол. «Этот человек опасен. Его нужно аккуратно скомпрометировать.» Так и говорил – «скомпрометировать». Не «убрать», не «убить»… Потапчук умел красиво говорить о самых неприятных вещах.
Даже Малахова он называл не профессиональным «ликвидатором», не наемным «киллером», а «карающим мечом Фемиды». Впрочем, он был близок к истине.
Странная штука – память. Любое событие запечатлевалось в памяти Малахова, точно картинка, вклеенная в альбом. Толстый альбом, распухший от множества картинок – иногда ярких, красочных, солнечных, а большей частью дешевых, захватанных, грязных картинок, изображавших только боль.
Они хранились внутри, в самом сердце. А Малахов вновь и вновь невольно их проглядывал: открывал альбом тайком, словно мальчишка, листающий «Плейбой», пересматривал его с конца к началу, останавливался на какой-то странице, внимательно рассматривал одну картинку за другой, а затем мог или открыть следующую страницу, или вовсе захлопнуть альбом.
Темные страницы памяти. Дорога. Целая вереница людей. Они двигаются медленно, и нет у них никакой цели – никуда они не спешат, ни к кому не торопятся, потому что давно уже мертвы. Малахов знал это наверняка, потому что сам и убил их. Скомпрометировал…
Их фотографии в альбоме памяти. Лица спокойные. Ни гнева, ни желаний, ни страданий и боли. Ни жизни. Они смотрят со страниц на Малахова, словно укоряют его за то, что он с ними сделал.
А иногда одна какая-нибудь картинка начинала преследовать Малахова, будто страница согнулась или смялась, и теперь альбом открывается только на ней. Гниющий, разлагающийся труп в расщелине… Запах, липкий на ощупь и черви, копошащиеся в разорванном животе…
Но это случалось редко, только тогда, когда Малахов спал и терял над мыслями контроль. Потапчук объяснял это внутренним разладом. Мол, нужно поменьше думать над философией, а побольше над практикой. И вообще, быть проще: не надевать на себя мантию судьи – только колпак палача. Если, мол, весы в руках ослепшей Фемиды заржавели, то справедливость восстанавливает меч.
Вернувшись после Афгана Малахов понял, что Закон не всесилен. Богиня справедливости закрыла глаза повязкой и не видела, что творится на земле. И когда человек из ФСБ предложил Малахову восстанавливать справедливость там, где закон бессилен, он без всяких раздумий согласился.