Медведи и Я
Шрифт:
Ларч, напротив, еще больше посуровел с тех пор, как хлопоты о создании провинциального парка закончились полной неудачей; закалившись в борьбе, он стал более философски смотреть на вещи. В новой должности инспектора окружного охотничьего хозяйства он получил возможность, принося пользу людям, в то же время оберегать диких животных, которых он так любил. Однако накануне отъезда в Форт-Сент-Джеймс он поведал мне о новой беде, нависшей над медведями; это был, можно сказать, обоюдоострый топор, занесенный над их головами: правила охоты изменились в самую невыгодную для медведей сторону, их дела обстояли гораздо хуже, чем можно было ожидать.
— Знаешь, Боб, — сказал мне Ларч, когда мы шли по
Это известие поразило меня, точно гром с ясного неба. И я сразу же объявил Марку, чтобы он приезжал за Скречем пятнадцатого мая.
Спустя четыре дня после отъезда Марка и Ларча необыкновенно затянувшееся в этом году индейское лето внезапно кончилось. Марк привез мне пару легких снегоступов густого плетения с загнутыми вверх концами, которые он сам изготовлял на продажу. На них гораздо легче было передвигаться по рыхлому снегу, чем на фабричных лыжах, похожих на теннисные ракетки.
Начался снегопад, продолжавшийся непрерывно десять дней и погрузивший весь мир в безмолвие. Выходя на крыльцо, я уже в пяти метрах от дома ничего не мог различить за пеленой падающего снега. День и ночь неразличимо слились; лишь утром, когда я разгребал сугробы перед окнами и отворял ставни, сквозь покрытые морозными узорами стекла слабо просачивался бледный дневной свет. Несмотря на жаркий огонь в печи, окна с обеих сторон затягивались льдом, который мне приходилось соскребать каждый день.
Талтаны и секани давно сделали наблюдение, что под снежным покровом вокруг деревьев температура иногда бывает на пять градусов выше, чем в верхней части ствола; поэтому они оставляли вокруг своего жилища высокие сугробы; дом оказывался как бы погруженным в глубокий снежный колодец, и возле стен температура редко опускалась ниже двадцати градусов, в то время как снаружи «колодца» градусник показывал минус сорок пять. Даже после самых сильных снегопадов на расчистку «колодца» и укладку снежных стен у меня уходило в день не больше часа, зато получалась заметная экономия дров и свечей. Стараясь бережливо расходовать свечи, я пользовался ярким рефлектором, однако за зиму изводил не меньше трехсот тридцатисантиметровых свечей. Скреч не захотел спать в старой конуре, где умер Расти, потому что, сколько я ни оттирал ее, там все же остался запах крови и мочи. Тогда я набил доски вокруг ножек стола, с одной стороны сделал навесную дверцу и утеплил это помещение армейскими одеялами. Хорошо, что Ларч перевез ко мне все свои постельные принадлежности. Медведь урчал от удовольствия, устраиваясь в новой конуре.
На Новый год он впервые оттуда показался, его разбудил вой шести волков, которые затеяли концерт под самой нашей дверью. Скреч царапал дверь и просился, чтобы я его пустил в их компанию, но я знал, что за волками водится такая привычка — откапывать мирно спящих в своей берлоге жирных трехлеток, чтобы полакомиться медвежатиной; я уговорил Скреча не вылезать из дома и в утешение угостил его лососиной. В промежуток между пятнадцатым января и пятнадцатым марта он регулярно раз в две недели просыпался, выпивал банку сгущенного молока, съедал половинку копченого лосося и часика два просиживал со мной у печки, положив голову мне на колени.
С декабря до марта медведь только два раза выходил на прогулку, один раз это случилось в солнечный январский день, и мы с ним ходили на берег озера послушать, как в последний раз перед ледоставом грохочет лед, и полюбоваться на радугу, играющую в облаках мельчайшего ледяного крошева. В феврале Скреч вышел со мною
Зиму мы прожили спокойно и размеренно, я целые часы проводил за чтением, одолевая кипу книг и журналов, привезенных Марком и Ларчем, а в хорошую погоду надевал лыжи и катался по озеру. Очутившись на открытом пространстве приблизительно в километре от берега, можно было любоваться розовым сиянием покрытых снегом горных вершин — зрелищем, недоступным для пешехода в другое время года. У меня по-прежнему сжималось сердце при мысли о том, что снят сезонный запрет на медвежью охоту. Где-то там спит в логове, заваленном буреломом, или в дупле тополя бедная раненая Дасти; как обидно ей при каждом пробуждении убеждаться в том, что она не в хижине и рядом нет ее братьев.
Привожу запись из моего дневника, сделанного первого января:
«С прокладкой дорог и появлением дешевых лодочных моторов, в условиях, когда безумное правительство само поддерживает творящееся безобразие, человек уничтожает жизнь, нашедшую приют в этом диком краю, сам не зная, зачем он это делает. Не страшно, когда сокол ловит дрозда или медведь разоряет гнездо куропатки. Природа живет по своим законам, которых мы не знаем. Когда сокол улетел, наши дрозды продолжали жить, не ведая страха, а куропатка снесла новую кладку яиц. Дикая природа жила по этим законам с начальных времен, и хищники не истребляли всех своих жертв поголовно. Но при вмешательстве человека — неважно, берется ли он воспитывать трех медвежат или отправляется на охоту, чтобы удовлетворить древний инстинкт неандертальца, мечтающего о добыче, — живая природа, наделившая одно из своих созданий безответственным разумом, содрогается от ужаса».
Пять часов между восходом и заходом солнца, которое проходило свой круг низко над горизонтом, я проводил на воздухе, стараясь размяться за физической работой: ходил на лыжах, свалил и распилил расколовшееся дерево, в котором мы нашли мед, пробивал лунки во льду и ловил рыбу. Чтобы не дать лункам замерзнуть и не потерять их под снегом, я устанавливал над ними нечто вроде индейских типи из трех четырёхметровых еловых жердин, прикрытых сверху лапником. Чтобы лески не замерзали, я оставлял их в воде. Выйдя на рыбную ловлю, я все время перебегал от лунки к лунке; стужа была такая, что больше пяти минут нельзя было устоять на месте, несмотря на толстую пуховую парку, высокие, до колен, лосевые мокасины, заправленные в толстые кожаные маклаки, и шерстяные перчатки, поверх которых были надеты двойные лосевые рукавицы.
Однажды в феврале, наловив десять килограммов форели, я возвращался с уловом в хижину, как вдруг меня окликнули, и я увидел, что ко мне приближаются два пожилых индейца с собачьей упряжкой.
— Мы из Такла-Лендинг. Шестьдесят километров, — сказал один из них, назвавшийся Рупертом, когда упряжка остановилась у крыльца. — Марк — мой друг. Ты — друг Марка, значит — мой друг. Он говорил: «Отвези лосиная ляжка в феврале». А жалкий рыба брось собакам!
— Заходите в дом, сейчас мы зададим пир и выкурим трубку мира, — ответил я, кидая добытую с таким трудом форель рычащим тощим псам, которых индейцы освободили от упряжки. Собаки не подпустили меня к себе, несмотря на угощение.