Медвежье молоко
Шрифт:
– Налицо явное магическое вмешательство, – признала она, возвращая наконец паспорт. – Возможно, очень темная и очень сильная магия. Гораздо сильнее того, с чем я сталкивалась ранее. И все же не советую вам идти в Лес, вам нужно восстановить силы.
– Все равно.
– Это может быть опасно! – полицейская поднялась тоже. – А вы не в той форме, чтобы блуждать по Лесу в одиночку! Поверьте, там водится что-то похуже русалок и мертвецов! Попробуете ослушаться, и я запру вас в камере на трое суток за хулиганство!
– Это шантаж, – побледнела Оксана.
– А Лес – не увеселительная прогулка на шашлыки! – она положила на плечо Оксаны ладонь и добавила уже мягче: – Пусть розысками пропавших занимаются специалисты,
Вздрогнув, Оксана отстранилась, и это не осталось незамеченным.
– Вижу, вы знаете, кому, – подытожила полицейская. – А значит, расскажете мне. Давайте потратим оставшееся время именно на это.
И она достала из папки чистый бланк.
11. Кто ты будешь такой
Снилась полная луна, кроваво-красная и ужасающе огромная. Отчетливо проступали все кратеры и пятна, и Белому нравилось думать, что эти пятна – острова древнего Леса, который царствовал с начала сотворения земли в незапамятные времена карбона. Бежалось легко: лапы пружинили по влажному мху, в косматой шерсти гулял ветер, и было страшно и сладко. В такие моменты Белый чувствовал себя по-настоящему свободным, по-настоящему живым.
Мир, доселе ограниченный стенами детского дома и заключенный в замкнутую бесцветную петлю дом – школа – дом, оказался насыщен цветами, запахами и звуками. А еще кровью. Конечно, кровью.
В тот день отгрузку осуществляли небрежно, тащили говяжьи ребра, свиную вырезку и кости на холодец. Слегка подмороженное, мясо пахло до одурения сладко, и Герман, повинуясь еще неизведанному, но острому чувству, украдкой подхватил кусок брюшины. Он съел ее за мусоркой, давясь жилами и задыхаясь от нахлынувшего наслаждения. Кровь текла по рукам, так что пришлось долго оттирать их о траву, а потом застирывать изгвазданную рубашку. О том, что кровь лучше отстирывается холодной водой, он узнал после того, как поймал и сожрал больного голубя. И каждый раз молча выслушивал ругань новой воспитательницы – Вера Ивановна, единственная, к кому Герман мог обратиться за советом, уволилась и переехала в другой город, – и он мучился от неправильности происходящего и подспудной вины. Вина душила, не давала спать по ночам, как не давал спать голод, ставший его постоянным спутником. В такие ночи Герман долго ворочался в постели, месил ногами одеяло и вонзал ногти глубоко в кожу живота. Желудок ныл, в виски будто загоняли раскаленные иглы – то были предвестники изменения, о котором Герман еще не знал, но которое надвигалось неотвратимо с каждым годом, приближающим его к тринадцатилетию.
Он знал, что попадет в ад, так говорила новая воспитательница.
Когда в детский дом иногда приезжал отец Сергий и рассказывал увлекательные, хоть и неизменно жуткие истории из книги, называемой Библией, Герман прятался на задней парте, грыз ногти и думал об огненном озере, в котором мучаются грешники – воры, убийцы, извращенцы, лелеющие дурные помыслы и грязные желания. Чувствуя на себе отпечатки животной крови, тайком оттирал ладони, но все равно не мог избавиться от запаха, который чувствовал только он один.
Ад поджидал снаружи, когда гасили лампы, за закрытыми шторами и деревянными рамами. Ад просачивался в щели и звал из подкроватной тьмы. Ад жил в желудке, ежемесячно требующем особую пищу. Герман терпел, пока можно было терпеть, но неизменно сдавался.
– Там очень страшно? – однажды решился спросить у отца Сергия.
Тот, задержавшись в кабинете за сбором бумаг и книг, обернул на мальчика задумчивые серые глаза.
– О чем ты, дружок?
– Об аде, – тихо ответил Герман и на всякий случай спрятал в карманы руки. –
– Потому что я считаю, детям не нужно знать о подобных вещах. Да, верование в ад присуще христианской мифологии, но попадают туда только очень и очень плохие люди.
– Я плохой человек.
Отец Сергий опустился на одно колено, заглянул Герману в лицо, и тот отвернулся, не в силах выносить пристального взгляда.
– Ты что-то натворил? – голос священника звучал мягко и немного печально.
Герман нашел силы кивнуть.
– Расскажешь?
«Я хочу есть», – хотелось признаться Герману, но нахлынуло уже знакомое, обжигающее чувство стыда. Он еще ниже опустил голову, жалея, что затеял этот разговор, высматривая пути к отступлению и внутренне сжимаясь от ожидания услышать если не ругань, то по крайней мере пространную проповедь, а поэтому сказал другое:
– Меня никто не любит.
– Дар любить – великий дар, им обладает не каждый, – после некоторого раздумья ответил отец Сергий. – Любить – значит, видеть красоту, а на это нужно желание и время. В Библии написано: нужно полюбить ближнего, как самого себя. А я скажу: прежде всего нужно полюбить себя, иначе все остальное теряет смысл. Познать и полюбить, понимаешь? Вот ты, друг мой, насколько ты знаешь себя?
Герман не понимал, поэтому неопределенно мотнул головой, на что отец Сергий улыбнулся и потрепал его по плечу.
– Узнай себя, – сказал он. – А когда узнаешь – приходи, и я помогу. Обещаешь?
Герман снова не понял ни слова, но на всякий случай кивнул.
Понимание пришло гораздо позже, в октябре.
Тлеющие костры распространяли душный запах жженой листвы. Ветер задувал в рамы, заставляя мальчишек плотнее заворачиваться в шерстяные одеяла – в спальнях гуляли сквозняки, а отопительный сезон никак не начинался. Поджимая босые ступни, Герман крался по комнате, вслушиваясь в дыхание спящих, в шорохи за окном, в мышиную возню под полом. Мерно отбивал минуты маятник – стрелки двигались к полуночи.
Осенняя прохлада отчасти помогала справиться с плохими мыслями, и рассохшаяся дверь балкончика поддалась на удивление легко.
Луна – темно-оранжевая, почти красная, – едва не касалась крыши. Герман запрокинул лицо и вдохнул осеннюю прохладу. В этот недолгий миг он ощутил вдруг долгожданное умиротворение, и подумал, что напрасно столько времени держал шторы закрытыми.
Короткий миг принятия и покоя перед тем, как изменение случилось.
Оно показалось сначала чудовищно болезненным. Ломались и гнулись кости, переплавляясь во что-то совершенно иное, отличное от человека. Суставы крошились. Клыки в кровь рвали губы и резали язык. И человеческим глазом Герман видел город, а волчьим – Лес. Реальный мир вывернулся наизнанку, рождая понимание, что все, чем Герман раньше жил, во что верил, о чем печалился – все это оказалось фальшивым и ненужным, осыпалось с него шелухой, лоскутками тонкой человечьей кожи, осколками традиций и правил. Что значили они по сравнению с пробудившимися звериными инстинктами и голодом? Сравнится ли удовольствие от чтения любимой книги, от дружеского общения, от первого поцелуя с преследованием обезумевшей от страха добычи? Воспоминания о далеких временах, когда двуногие дрожали в плохо освещенных сырых пещерах, пока снаружи бродили жаждущие крови желтоглазые твари, всплывали со дна генетической памяти неотвратимо и явственно, будто и не было миллионов лет эволюции, будто стерлись временные границы. Пусть вместо пещер теперь – дома из кирпича и бетона, пусть вместо жалкого костерка – электричество, пусть Лес обернулся в бегство под натиском городов, жизнь осталась такой же – в ней были добыча и были хищники. В этом, понял Герман, и заключалась истинная суть бытия.