Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:
Призрак революционной бури, породившей не только поколение «новых богачей», но и несколько поколений «новых бедняков», витает и в уютном мирке рантье Федерико Сильвы, живущего на доходы от сдачи внаем «бывших дворцов». Всемогущий и невидимый квартирохозяин таких, как Мануэлита и Луисито, он из тех, чьи капиталы не подвергаются риску, лишь округляясь в периоды бурь и затиший, из «тех, кто наверху» в мексиканском обществе прочно и незаметно, во все времена. Для него эта буря стала лишь точкой отсчета всех и всяческих беспорядков в стране. Сильва тоже одержим тоской по добрым старым временам, только совсем иным, нежели Вергара. В его особнячке ревниво поддерживается атмосфера начала века — довергаровская; все «поиски утраченного времени», которыми заполнена жизнь Сильвы, имеют одну цель — игнорировать современность — ту, что началась в Мексике в 1910 году. Но остров в океане времени удержать за собой не удается — и не потому, что небоскребы наступают, закрывая восход солнца и отравляя старому рантье его любимые предутренние часы на балконе. Сильва становится жертвой нападения молодых вандалов с глазами «тигров в клетке», явившихся громить его святилище. Для Сильвы разбушевавшиеся юнцы — плоть от плоти той самой ненавистной
В последней части «квартета», продолжая разговор о наследстве Мексиканской революции, Фуэнтес возвращается к теме отцов и детей. Бернабе Апарисио слишком поздно суждено узнать, что он выращен в специальном «питомнике озлобленных мальчишек» (опять — образ зверя в неволе!) врагом своего отца, погубившим честного и неподкупного Андреса Апарисио. Всем обязанный злому гению своей семьи, нуворишу и хитрому политикану Мариано Карреону, Бернабе завербован в бригаду головорезов, состоящих у того на службе. Здесь насилие узаконено, возведено в культ, ему обучают как искусству. В «бригаде» царит казарменная дисциплина, но подопечных учат не просто крушить, бить, топтать по первому слову шефа — им усиленно промывают мозги. Наставники внушают им свою философию, философию вседозволенности и безнаказанности. Выпускники этой «частной школы» неофашистского толка — ударные отряды для проведения любого погрома, любой организованной провокации против левых сил в стране. Послушная марионетка в руках Карреона, сын Андреса Апарисио предает идеалы, во имя которых страдал и погиб его отец. Но только ли Андресу Апарисио доводится Бернабе сыном? Ведь в жилах его течет еще и кровь соратников генерала Вергары. Поэтому быстрее сдается он искусителю, ставшему для него чем-то вроде крестного отца. Поэтому легче находят путь к его сердцу увещевания Карреона, стремящегося сделать из парня насильника — может, исконно мексиканского образца, «настоящего мачо», а может, и американизированного, «преуспевающего любой ценой». И Бернабе послушно проходит все круги, вплоть до убийства. Еще неясно, что он в конце концов выберет, но видно одно: вместе с семенами добра, со «страстным желанием жить на земле, где все были вместе и для всех была вода, воздух, сады», всходят в его душе плевелы зла, того самого «безнаказанного насилия», что завещано ему людьми со столь разными историческими судьбами, но у которых оказалось так много общего — Карреоном и Вергарой.
Тему, начатую Фуэнтесом, подхватывает и развивает — уже в ином ключе — Рене Авилес Фабила. Писатель щедро демонстрирует свое знакомство с европейской и американской литературами: вдумчивый читатель найдет немало скрытых и явных перекличек, ассоциаций с произведениями таких писателей, как Хорхе Луис Борхес и Хулио Кортасар, Хуан Рульфо и Карлос Фуэнтес, Адольфо Биой Касарес, Герман Гессе, Эдгар Аллан По, Роберт Льюис Стивенсон… Перечень этот можно было бы еще продолжить. Однако это обыгрывание и переосмысление известных в мировой литературе мотивов для мексиканского писателя — не самоцель, как не самоценно и моделирование фантастической ситуации. Именно моделирование, ибо Фабила намеренно обнажает прием и прямо отсылает нас к первоисточнику, будь то эпиграф или вмонтированная в текст цитата. Загадочная, интригующая, гротескная или фантастическая ситуация привлекает наше внимание, конечно, и сама по себе — но не только. Она прочитывается и на уровне более широкого обобщения — как развернутая метафора. А три истории, образующие единый, трехчастный цикл Рене Авилеса Фабилы, вместе образуют еще одно единство — сложную картину человеческого отчуждения.
Все три составные части цикла посвящены одной проблеме — неумению, нежеланию (или невозможности?) героя «вписаться» в жизнь большого города, шире — в жизнь общества потребления, которое мексиканский поэт так метко окрестил «компотным раем». Здесь, как и в «квартете» Фуэнтеса, настойчиво звучит, повторяется, превалирует нота одиночества. Одиноки и волей-неволей противопоставляют себя окружающему миру Габриела, Мириам, Роберт Лестер. В «Возвращении домой» это противопоставление дается и в социальном, и в психологическом аспекте. Отношения в семье, где росла Г абриела, изуродованные самыми стойкими предрассудками, укоренившимися в сознании мексиканцев, — мифом о превосходстве мужчины, «мачо», — напомнят нам драму Агустино и Эванхелины Вергара из «Сожженной воды». Позднее — жалкий, неубедительный, в духе расхожих представлений о современной свободе бунт матери… Потом «в 1968 году рухнули все планы… Серхио — возлюбленный Габриелы — не вернулся со своего последнего политического задания, погиб на площади Трех культур…». Студенческие волнения, жестоко подавленные правительством, оказались своеобразным «перекрестком судеб», где по разные стороны баррикады побывали Бернабе Апарисио, персонаж Фуэнтеса, и Серхио из «Возвращения домой» Фабилы. Только для Бернабе эти события стали боевым крещением на пути «безнаказанного насилия», а Серхио руководило «чистое желание сделать страну лучше, чем она есть… он попытался ударить по этому колоссу — Государству, всемогущему, жестокому, развращенному и мстительному». Видение разверстой печи крематория, принимающей неопознанные останки погибших при разгроме студенческой демонстрации, не дает Габриеле покоя. Жизнь без надежд и упований. Чего еще может ждать Габриела? Принца из детской сказки, который разбудит спящую красавицу, незаметную банковскую служащую, или стереотипного идеального любовника из «розовых романов», богатого и обаятельного? На деле приключение заканчивается проще и обиднее. Денежная купюра, оставленная «сказочным принцем», вырастает у Фабилы в символ непреодолимости
И разрыв этот еще ощутимее в «Мириам», хотя приметы яви на сей раз намечены как бы пунктиром. Вторжение чуда в нудный мир повседневности — то, о чем так мечтала Габриела, — спасает от одиночества Мириам. Однако ненадолго: Фабила верен себе, отказываясь от счастливого конца, за который заплачена столь невысокая цена. Счастье Мириам с Хуаном Пабло «здесь и сейчас» принципиально невозможно, ведь Хуан Пабло сознательно старается отгородиться от внешнего мира. Поэтому все попытки Мириам восстановить или хотя бы прояснить его связи с этим миром разрушают призрачную гармонию.
Приметы фантастического сгущаются, а отчуждение человека достигает предела в третьей истории, рассказанной Фабилой. Местом действия для своей жестокой притчи писатель не случайно избирает мрачный, туманный Лондон, столицу литературы, породившей «готический роман», жутковатые образы чудовища Франкенштейна, доктора Джеккиля и мистера Хайда… Подчеркнутая стилизация, явные реминисценции призваны не только помочь читателю провести эти параллели, но и выявить отличия. Ведь не любознательность ученого, не корыстолюбие буржуа, а отчаянье парии, еще до рокового превращения влачившего существование затравленного зверя, толкает Роберта на страшный эксперимент. «Он воспринял общество как чудовищную жестокую машину, способную вмиг пожрать его с потрохами. Он и в самом деле боялся людей, общественных учреждений, властей, полиции — словом, всех, кто составлял это целое, боялся, что оно, это целое, придавит его огромной своей тяжестью». То, что в руки жалкому вору попадает рецепт магической формулы, — случайность; но то, что волк как бы изначально живет в «сыне неизвестных родителей, воспитанном в трущобах и тюрьмах, профессиональном воре» (это подчеркивается и выбором эпиграфов из Сартра, Сабато и Гессе), — трагическая закономерность. Итак: Габриела, Мириам, Роберт Лестер — разочарование, мечта о смерти, «волчий протест». Рене Авилес Фабила рисует три лика отчуждения, три варианта судьбы маленького человека, затерявшегося в большом капиталистическом городе.
«Я не люблю мою родину» — эти слова принадлежат мексиканскому поэту и прозаику Хосе Эмилио Пачеко. Строка из его поэмы «Большое предательство» лишь на первый взгляд звучит кощунственно — ведь далее Пачеко пишет «о реках и горах, о чудовище-городе, жалком и сером, за которые ему… жизни отдать не жалко». [111] Парадокс? Эффектная игра словами? Молодой мексиканский писатель Фернандо дель Пасо приводит эти слова своего соотечественника и собрата по перу в качестве иллюстрации особого, сложного, зачастую двойственного отношения мексиканцев к своей стране. Любовь уживается с ненавистью: любовь к своему народу, к древней культуре, прекрасной природе, мудрым традициям; ненависть — к дешевой экзотике «на продажу», к живучести предрассудков, уродливой тяге к далеко не лучшим стандартам жизни и поведения «большого северного соседа»… Об этом рассказывает Хосе Эмилио Пачеко в своей новой повести — «Сражения в пустыне».
111
Цит. по: Fernando del Paso. Mi patria chica, mi patria grande.
– En: «Casa de las Americas». 1983, № 136, p. 154.
Воскрешение прошлого роднит эту повесть с «Сожженной водой» Карлоса Фуэнтеса, образ пустыни — с историями Р. А Фабилы… На сей раз память рассказчика воскрешает другую картину — 40-е годы, эпоху правления президента Мигеля Алемана, время показного благополучия и крупных махинаций, фальшивой благотворительности и коррупции. Время первого массового вторжения «паблисити» на американский манер в мексиканское сознание, время, когда стали осваиваться американские образцы политики, и образцы модного поведения, и даже модное произношение. Эпоха переходная, отмеченная причудливым переплетением черттрадиционных, патриархальных, исконно мексиканских — и новейших веяний цивилизации. Эпоха нуворишей, нажившихся на завоеваниях Мексиканской революции, — и, что особенно подчеркивает писатель, опять-таки эпоха неверия, крушения революционных идеалов, дегероизации, когда подраставшие дети мучительно завидовали отцам и еще больше — дедам.
Ежедневные воинственные игры на школьном дворе, «сражения в пустыне» — эхо больших сражений, сотрясающих мир взрослых: международных конфликтов, экономических кризисов, национальной розни. Все это пока еще трансформируется по законам игры. Однако эти ежедневные драки постепенно превращаются в «войну всех против всех»: бьют за богатство, бьют за бедность, бьют друг друга мексиканцы, японцы, евреи, арабы — дети иммигрантов. Писатель размышляет: что это, зачатки пресловутого мачизма, извечная притягательность насилия? Или создается микромодель общества взрослых, основанного на конкуренции и всеобщей вражде?
Очередное сражение разыгрывается за душу героя повести, Карлитоса, которого доброжелатели — семья, школа и церковь — «спасают» от первой любви. Родители, священник, психоаналитики не просто стремятся заставить мальчика раскаяться в преступном, с их точки зрения, чувстве, но принять и перенять все, что в их обществе считается нормой, усвоить весь свод законов, действующих в жизни-пустыне. Исповедь Карлитоса и сеанс психоанализа оказываются двумя сторонами одной и той же медали. Сцены эти свидетельствуют о незаурядном мастерстве Пачеко-сатирика. Смех здесь, однако, с горечью пополам. Трудно решить, что нанесет больший вред детской психике: разглагольствования врачей, с видимым удовольствием ставящих новомодные, но взаимоисключающие диагнозы, или вкрадчивые слова «врачевателя душ» в церкви, по сути дела лишь развращающие ребенка. Мальчик взрослеет, медленно и неохотно поддается «воспитанию чувств по-мексикански», но с ненавистью и отвращением вспоминает пору своего отрочества, годы «сражений» не только на школьном дворе. Образ жизни-пустыни, без любви и надежд, ассоциируется с эпохой безвременья. Пустыни, где шли сражения за кусок хлеба, за деньги, за власть над умами, сражения с человечностью, взаимопониманием и терпимостью. Приговором эпохе этой звучат финальные строки повести: «Нет больше того города. Да и страны той нет. Кто теперь помнит, какой была Мексика в те годы? Да и кому придет такое в голову: кто способен испытывать ностальгию по тому кошмару?