Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:
Но все-таки, думал он, слушая, как рассуждает Леонора об итальянской кухне и культуре, очевидно не замечая, как их отодвинули в сторону, что-то, вероятно, произошло в тот день, когда они заговорили о Билли; какое-то недоразумение, и он, конечно, должен разъяснить его. Он вспомнил горькую фразу Джанни о жестокости мексиканцев по отношению к Билли. Странно, ведь Джанни никогда не принадлежал к близкому кругу Билли, она всегда считала его типичным итальянцем, заурядным хвастунишкой, который использовал «Орион», чтобы красоваться перед иностранными девицами, осаждавшими издательство. Возможно, в тот вечер Джанни просто был дурно настроен — и любая тема вызвала бы у него раздражение. Необходимо все выяснить. Как знать, не рассердило ли Джанни его намерение написать роман, в котором будут выведены их старые друзья. Надо объяснить, что именно щепетильность не давала ему так долго приступить к роману и что, возможно, потому и потерпел неудачу замысел, что речь шла о точной записи, о строгом изложении фактов, отчасти чтобы и самому попытаться
Воспользовавшись первым подходящим случаем, когда они вернулись домой после завтрака, во время которого лишь за кофе нехотя обменялись несколькими словами, он начал разговор. Он хотел было рассказать им о своем плане, возникшем теперь, на свободе, о намерении сделать рассказчиком женщину вроде Леоноры, не слишком близкую к главной героине, и тем самым увеличить расстояние между собой и изображаемыми событиями, но из какой-то стыдливости предпочел не говорить о содержании романа, а также о том, как Билли навязалась им в попутчицы, или о сцене в Веракрусе по поводу картины Кранаха. Джанни был так впечатлителен, так остро воспринимал — кто знает, благодаря какому опыту! — положение иностранцев в Мексике, что он предпочел опустить эти подробности.
Начал он с того, что не испытывал никакой враждебности к Билли. Хотя, по правде говоря, с ней стало трудно общаться: смерть сына и уход Рауля подействовали на нее очень тяжело. Он подчеркнул, что всегда замечал некую аномалию в любовных отношениях этой пары, еще с тех пор, как впервые увидел их вместе в этой самой квартире; нелепо обвинять мексиканцев, как бы небрежно и бестактно они ни обращались с Билли, в тех разительных переменах, которые с ней произошли. И он, и все, кто ее знал, были растерянны и потрясены этим; и еще он добавил (хотя это была ложь) о всеобщем сострадании к ее несчастьям. Никто в Халапе не был ей врагом, пусть Джанни поймет это. Кое-кого раздражала ее резкость, вот и все. Он и Леонора были с ней до конца, или почти до конца.
И он рассказал о состязании поэтов в Папантле.
Каждая сцена так четко вставала в памяти, что он на минуту подумал, уж не наделил ли его выпитый ликер способностью прозревать все насквозь.
Вновь возникли в памяти прогулки по Папантле и экскурсия в Тахин. Но образ Билли ускользал. Неужели она осталась в отеле, подавленная, угнетенная до такой степени, что даже не нашла сил бежать от этого ярмарочного шума? А может быть, бродила по улицам в поисках машины, и тогда вечерняя встреча была не столь странной и неожиданной, как показалось тогда всем, включая и его самого. Это предположение пришло ему на ум только сейчас, оно как будто могло кое-что прояснить, поэтому стоило использовать его в рассказе. Он не помнил, чтобы Билли участвовала в прогулках, но почему-то не мог решительно утверждать, что ее с ними не было. Леоноре казалось, будто она видела, как Билли собирала какую-то траву неподалеку от пирамиды; другие, Веласко например, клялись, что она была вместе со всеми, но точно не могли сказать, где именно.
Зато он поразительно точно помнил всю вечернюю церемонию: коронацию королевы и вручение приза поэту-победителю. Он видел себя на эстраде под экраном местного кинотеатра, видел Леонору, других преподавателей из Халапы, представителей муниципальной власти, королеву, окруженную принцессами, и — совсем рядом! — Билли Апуорд. Все сидели на неудобных плетеных стульях.
Церемониймейстер в речи, полной избитых риторических красот, представил соревнующихся, королеву и поэта, а в это время Билли, не обращая внимания на раздающиеся со всех сторон призывы к тишине, громким голосом, важно и печально объясняла ему, что последние дни готовилась к литературному конкурсу мирового значения, что поэзия для нее — все. Жизнь отдана тому, чтобы читать поэзию, творить ее, неустанно искать. Поэзия для нее единственная подруга. Она пишет до глубокой ночи. Случалось, начнет утром и не остановится до следующего утра. Она чувствует, как поддерживает, ведет и защищает ее от мирских тревог сила тридцати высоких умов, которые на недостижимой горной вершине предаются медитации и молятся за нее. Отец ее был человек суровый, не способный выражать какие-либо чувства; северный аскет, на свою беду укрывшийся в Малаге. Никогда она не видела проявления отцовской любви, ни разу он не обратился к ней с ободряющим словом, но часто осыпал упреками. Она боялась говорить ему о своих литературных опытах, слишком хорошо она знала, что не встретит ничего, кроме насмешек. Человек нечувствительный к радостям жизни! И вот люди, присутствовавшие при его кончине, написали ей, что за несколько минут до смерти он попросил, чтобы ему принесли ларчик слоновой кости, что хранился под замком в ящике письменного стола. Отец сказал, что в свой смертный час хочет, чтобы рядом с ним было самое для него дорогое, а оно заключено в этом ларце. Все подумали, что он берег там какой-нибудь особо важный документ или драгоценный камень. Ему вложили в руки ларец, он благоговейно прижал его к груди и умер с выражением полного спокойствия, почти радости на лице (голос Билли перешел в елейный, свистящий шепот, его не заглушал даже оркестр, игравший вальс. Билли добилась, что на сцене никто уже и не пытался заставить ее замолчать, напротив — все заинтересовались рассказом). Когда удалось взять из рук мертвеца изысканно отделанный ларец и
— Так я узнала, — голос ее зазвучал торжествующе, — что самым дорогим на земле была для него моя поэзия. Это заставило меня продолжать, обязало творить. Скоро я прочту тебе свои новые вещи, неважно, что ты не поймешь их.
Он умолк. Подошел к окну, распахнул его и с наслаждением стал всматриваться в панораму уходящих вдаль крыш; то же чувство он испытал несколько дней назад в Пинчо. Есть в воздухе Рима необыкновенная чистота: как четко обрисованы сосны, фонтаны, памятники, дворцы, видны улицы и переулки. Весь город кажется уменьшенным, возникшим на специально созданной сцене. Он снова вспомнил первые впечатления давнишних лет: прозрачность и бросающаяся в глаза искусственность города и вместе с тем его могучая естественность. В его священном сиянии даже необычное явление, чрезвычайное событие может показаться заурядным, лишенным значительности, серьезный поступок — обернуться мимолетным приключением, а драма разрядится, утратит свое напряжение, как бы ни была пышна ее декорация. Да и что, собственно, для него означает невежливость Джанни, его притворное равнодушие? Ничего! Ни неудачу, ни поражение… Он понял, что, вопреки его утверждениям, ошибкой было уехать из Рима, отправиться отсюда в Будапешт, в Лондон, вернуться в Халапу. Без сомнения, останься он здесь, все пошло бы по-другому. Он снова почувствовал себя молодым, как в первые после приезда дни, впереди было будущее, ожидавшие его свершения, вера в себя. Он станет писателем. Снова станет писателем. Поведает о своей жизни в Риме. Будет автором рассказов и романов, которые превратятся в прекрасные, волнующие притчи о нашем мире.
Иначе говоря?
Если бы он не боялся прослыть маньяком, он снова описал бы свою краткую, искалеченную литературную биографию; остановился бы на провале, который потерпел, пытаясь рассказать историю Билли. Все шло более или менее гладко, пока он набрасывал первую часть, встречу в Венеции, дворец венесуэльской меценатки, римский период, но когда он попробовал воспроизвести жизнь в Халапе, возобновление дружеских отношений (если слово «дружеские» здесь уместно), то почувствовал, как тонет, как засасывают его сыпучие пески. Все персонажи окостенели, заговорили, словно попугаи либо призраки. Не было в его прозе ни силы, ни трепета, ни света, ни тени. Ничего не было ни в словах, ни в подтексте. Билли отомстила, выхолостив его. Хотя он и говорил, что Рим смягчает все трагедии, эта рана не могла зарубцеваться даже в Риме. Скорее напротив!..
Чтобы создать роман, он испробовал, как уже не раз говорилось, десятки различных ракурсов. Иной раз судьба Билли представала как символ подавления инстинкта, другой — как иллюстрация к сказке о колдунье, или аллегория утраченной любви и одиночества, или борьба цивилизованного сознания с подспудными сексуальными и расовыми проявлениями.
Он продолжил рассказ о происшествии в Папантле. Опять возник перед ним этот мрачный, невыразительный взгляд, этот чем-то похожий на карканье шепот, которым она поведала о своих поэтических исканиях, он слышал стоны, грубую брань, поношения, безобразные жалобы.
Он не раз упоминал о мести Билли; но по чести говоря, за что ей было ему мстить? За то, что он был другом Рауля и свидетелем сначала их счастья, а потом крушения семейной жизни? За то, что он родом из страны, которую она возненавидела? За то, что он говорил в Веракрусе о влюбленной старухе с картины Кранаха, висевшей в будапештском музее? За то, что не притворился, будто верит в ее выдуманные литературные триумфы или фантастические рассказы о священнослужителях, молившихся в кельях тибетского монастыря, дабы даровать ей защиту от бед? За то, что не удержал ее тем вечером в кинотеатре Папантлы, не помешал ей пойти навстречу своей гибели? Как знать? Возможно, дело даже не в обдуманной мести, а просто в привычке досаждать, надоедать, нарушать и отравлять счастье всех окружающих, ведь поэтому и было так тяжело и неприятно с ней встречаться. Да он и сейчас слаб и беспомощен перед Билли, как в самом начале.
Однако Джанни и Эухения должны знать всю историю до конца.
Наконец смолк вальс, а через несколько минут и рассказ о смерти отца со стихами дочери на груди. Зажглись огни. Зал был полон шумной веселой публикой, то и дело рукоплескавшей. Вдруг ему показалось — хотя, возможно, он преувеличивает, видит теперь все в ином свете, — что мальчишки перестали швыряться апельсиновыми корками и толпа замерла в безмолвии. Что случилось? В гнетущей тишине по проходу шла к сцене маленькая, закутанная в шаль женщина. Она шла очень медленно, но эта невзрачная фигурка — не поймешь, старухи ли, девочки, — с головы до ног покрытая истрепанной шалью, овладела вниманием и тех, кто заполнял зал, и тех, кто сидел на сцене. Едва эта женщина сделала первые неловкие шаги в глубине прохода, Билли замолчала. Она сидела рядом с ним, и он не мог видеть ее лицо, но почувствовал, как она напряглась всем телом, услышал ее тяжелое, прерывистое дыхание, заметил, как дрожат у нее руки. Когда женщина была уже в нескольких шагах от эстрады, она сбросила шаль с головы. Свет упал ей прямо в лицо. Это была бывшая служанка, Мадам, любительница птиц. Она улыбнулась, и под светом рампы во рту ее вызывающе блеснуло золото.