Мельмот скиталец
Шрифт:
— А что если я доверюсь тебе, мой мальчик…
— Я буду вам благодарен.
— И сохранишь все в тайне?
— И сохраню все в тайне, отец мой.
— Коли так, то представь себе…
— Отец мой, не вынуждайте меня ничего представлять себе… Откройте мне всю правду.
— Глупыш, неужели ты считаешь меня таким плохим художником, что я должен подписывать под изображенной мною картиной ее название?
— Отец мой, я понял значение этих слов и не стану больше вас прерывать.
— Коли так, то представь себе честь одного из самых знатных домов Испании; спокойствие всей семьи, чувства отца, честь матери, интересы религии, вечное спасение души, — и положи все это на одну чашу весов. Как по-твоему, что может
— Ничто! — порывисто воскликнул я.
— Да ведь тебе и нечего положить на другую чашу; прихоть мальчишки, которому еще нет и тринадцати лет, — вот все, что ты можешь противопоставить требованиям природы, общества и — бога.
— Отец мой, я проникаюсь ужасом, слушая ваши слова, — неужели же все зависит только от меня одного?
— Да, все зависит от тебя одного.
— Но как же это, я в смущении… я готов на любую жертву… скажите, что же мне делать.
— Принять монашескую жизнь, дитя мое; этим ты осуществишь желание тех, кто тебя любит, обеспечишь себе спасение души и исполнишь волю господа нашего, который ныне призывает тебя голосами твоих любящих родителей и мольбою служителя небес, который сейчас опускается перед тобой на колени.
И он действительно стал передо мной на колени.
Неожиданная выходка эта была так отвратительна и так напоминала мне напускное смирение, столь привычное в монастырской жизни, что начисто уничтожила действие его речей. Я отшатнулся от протянутых ко мне рук.
— Отец мой, я не могу, я никогда не стану монахом.
— Несчастный! Значит, ты не хочешь внять зову совести, увещаниям родителей и гласу божию?
Ярость, с которой он произнес последние слова, превратившись вдруг из посланца небес во взбешенного злобного демона, произвела на меня действие, противоположное тому, на которое он рассчитывал. Я спокойно ответил:
— Совесть меня нисколько не мучит, я никогда ничего не делал ей наперекор. Уговоры родителей я слышу только из ваших уст, и я не такого дурного мнения о них, чтобы думать, что они могли на это решиться. А глас божий, что находит отклик в моем сердце, велит мне не слушать вас и не порочить служение господу лицемерными обетами.
В то время как я говорил это, духовник весь переменился: выражение лица его, движения и слова — все стало другим, после горячей мольбы и неистовых угроз он мгновенно, с той легкостью, которая бывает лишь у искусных актеров, как бы застыл в суровом безмолвии. Поднявшись с пола, он предстал передо мной подобно тому, как пророк Самуил предстал перед изумленным взором Саула [164] . За одно мгновение от роли, которую он играл, не осталось и следа: передо мною был не актер, а монах.
164
…перед изумленным взором Саула. — Рассказчик вспоминает библейскую историю о царе Сауле, который в решительный момент своей борьбы с филистимлянами пришел переодетым к волшебнице и просил ее вызвать из могилы тень умершего Самуила: «И сказал ей царь: не бойся; [скажи,] что ты видишь? И отвечала женщина: вижу как бы бога, выходящего из земли. Какой он видом? — спросил у нее Саул. Она сказала: выходит из земли муж престарелый, одетый в длинную одежду. Тогда узнал Саул, что это Самуил, и пал лицеи на землю и поклонился» (Первая книга Царств, 28, 13–14). Тень. Самуила предсказывает Саулу смерть на следующий день в плену у филистимлян.
— Так, значит, ты не примешь обет?
— Нет, отец мой.
— И не посчитаешься с негодованием родителей и проклятием церкви?
— Я ничем не заслужил ни того ни другого.
— Но ты непременно столкнешься и с тем и с другим, если будешь и дальше упорствовать в своем желании сделаться врагом господа.
— Оттого, что я говорю правду, я никак не сделаюсь врагом господа.
— Лжец и лицемер,
— Довольно, отец мой, такие слова не пристало произносить духовному лицу, да еще в таком месте.
— Упрек твой справедлив, и я принимаю его, хоть он исходит из уст ребенка.
Тут он опустил свои лицемерные глаза, сложил руки на груди и пробормотал:
— Fiat voluntas tua [165] [166] . Дитя мое, беззаветное служение господу и честь твоей семьи, к которой я привязан и умом и сердцем, завели меня слишком далеко, и я это признаю; но неужели я должен просить и у тебя прощения, дитя мое, за избыток беззаветного чувства к семье, отпрыск которой доказал, что начисто этого чувства лишен?
165
Да будет воля твоя (лат.).
166
— Да будет воля твоя. — Слова из молитвы «Отче наш».
Слова эти, в которых ирония была смешана со смирением, не возымели на меня никакого действия. Он это понял; медленно поднимая глаза, чтобы увидеть, какое впечатление он на меня произвел, он заметил, что я стою в безмолвии, не доверяя голосу своему ни единого слова, дабы оно не оказалось непочтительным и резким, не решаясь поднять глаза, дабы один взгляд их не выразил сразу все, что было у меня в мыслях.
Духовник, должно быть, почувствовал, в сколь трудном положении он очутился. Все это могло поколебать тот авторитет, которым он пользовался в моей семье, и он попытался прикрыть свое отступление, воспользовавшись всем опытом своим и начав плести сеть интриг, к которым привыкли прибегать лица духовного звания.
— Дорогое мое дитя, мы оба с тобой были неправы, я — от избытка рвения, а ты… да не все ли равно почему; мы с тобою должны простить друг друга и вымолить прощение у господа, перед которым оба мы согрешили. Дитя мое, падем же перед ним ниц, и пусть даже сердца наши распалены человеческою страстью, господь наш может воспользоваться этой минутой и коснуться нас своей благодатью, запечатлев ее в нас обоих навеки. Часто после землетрясений и вихрей звучит тихий, едва слышный голос, и голосом этим глаголет господь. Помолимся же ему.
Я упал на колени, решив, что предамся молитве один. Но очень скоро проникновенные слова священника, красноречие и сила его молитв увлекли меня, и я оказался вынужденным молиться не так, как того хотело мое сердце. Прием этот духовник приберег для конца, и расчет его оказался верен. Мне никогда не случалось слышать ничего, что так бы походило на ниспосланное свыше; когда я помимо воли прислушивался к излияниям, которые, казалось, не могли исходить из уст смертного, я начал вдруг сомневаться в благости побуждений, которые мною владели, и стал снова вопрошать свое сердце. Я не обращал внимания на насмешки духовника, я противился его страстному зову и оказался сильнее; но когда он начал молиться, я неожиданно для себя заплакал. Этот искус сердца — одно из самых тягостных и унизительных испытаний; то, что было добродетелью еще вчера, сегодня становится пороком; мы вопрошаем с тревожным и унылым скептицизмом Пилата [167] : «Что есть истина?», а оракул, который все время давал такие красноречивые ответы, в эту минуту или вдруг умолкает, или изрекает слова столь двусмысленные, что нам страшно даже подумать, что придется вопрошать его вновь и вновь и до скончания века, а ответа он так и не даст.
167
…скептицизмом Пилата… — Слова Пилата «Что есть истина?» приведены в Евангелии от Иоанна (18, 38).